В мае ехал через Валахию из Стамбула новый союзник — французский посол в Турции генерал Себастьяни, корсиканец и якобы бонапартовский родственник. Пока ехал он через Шумлу, Рущук, Бухарест и Яссы, оказывались ему большие почести, эскадрон охраны выделили, как главнокомандующему. Кудрявый, черномазый Себастьяни все вызнал, Прозоровского назвал «Нестором генералов»[118] — тот и растаял, лестно ему стало.
В Яссах Себастьяни нагло рассказал, что советовал туркам укрепляться, но не драться против русских в поле, а русские мирные условия не принимать; дело было прошлое, но слушать подобное все же неприятно.
Из русских начальников один Ланжерон, француз-эмигрант, относился к Себастьяни как к заведомому врагу, да еще Кутузов, «бонмотист» большой, французского посла поддел. Хвастал за столом Себастьяни, какие народы и короли ныне Императору Наполеону подвластны. Вдруг остановился его взгляд на Матвее Ивановиче Платове, который всем своим видом и синим (не темно-зеленым, как во всей армии) мундиром от других генералов отличался.
— Кто это?
— Это донской атаман. Платов Матвей Иванович.
— А что такое — «донской атаман»?
И тут Кутузов, нимало в лице не меняясь, выдал спокойно:
— Это что-то вроде вашего вестфальского короля.
И смех, и грех. Уехал Себастьяни.
Ясно одно было: мира не будет, на русские условия турки не пойдут. Условия, правда, тяжелые были — требовал Государь границу провести по Дунаю.
Турки, однако, от переговоров не отказывались, ездили, свои условия выдвигали. Воевать они не могли, от военных действий уклонялись. У них самих местный паша Мустафа-Бейрактар с пятнадцатью тысячами верных головорезов пошел походом на Стамбул, сверг султана Мустафу и посадил на престол Махмуда.
Государь, узнав, что шайка в пятнадцать тысяч Стамбул взяла и султана поменяла, требовал наступательных действий, однако повода к разрыву переговоров и нападению на турок не находилось.
А армия меж тем таяла. С весной наступила смена климата, появились незрелые плоды, воды хорошей почти не встречалось. Войска в лагерях вымирали от болезней. Красавец Милорадович умершими четвертую часть потерял. Сам Милорадович жил в Бухаресте в доме Филипеско, в лагеря редко выезжал. У Каменского в Фокшанах дела шли немногим лучше.
Прозоровский с Кутузовым вывели четыре дивизии в Кальяновский лагерь на великолепную оборонительную позицию между Серетом и Потурью, меж Браиловым и Рымником. Но не было врага — не лез он из-за Дуная и в крепостях отсиживался.
Прозоровский, чтоб войска не расслаблялись, учения по жаре проводил. Обучал войска двигаться вперед одним сплошным «редутом»: три огромных каре в первой линии, два таких же — во второй, и одно — в третьей. Опасаясь нападения, выставлял массу постов и вторые цепи за передовыми. Послабления в одежде рассматривал наравне с преступлениями.
Замотанные солдаты ударялись в бега. Одних больных в лагере по госпиталям четыре тысячи валялось.
Приходили полковые и отрядные начальники к командующему и жаловались, что надо бы больше заботы о войсках и питание получше. Михайло Илларионович вздыхал:
— Тут уж, голубчики, как ни заботься, а коль они арбузы вместе с корками едят… — и руками разводил.
Прозоровский же говорил прямо:
— Модная филантропия не пригодна к военному делу.
Все лето стояли и ждали, не начнут ли турки. Те не начинали. Писал князь Прозоровский их начальникам письма «в сильных выражениях», раздражал специально, — те не реагировали, только удивлялись.
Просился князь Александр Александрович у Государя: давайте сами нападем; пока осень, возьмем Измаил, другие левобережные крепости — Журжу, Браилов, развяжем себе руки, а будущей весною — за Дунай.
Государь, требовавший наступательных действий, в ответ напоминал, что новый союзник, Император Наполеон, взял на себя посредничество в мирных переговорах, переговоры нарушать нельзя. Вот если б турки нарушили…
Кутузов, соскучившись жить в лагере, первым уехал обратно в Яссы. Заперся там и лег отсыпаться, хотя и в лагере палатку не покидал, не с чего отдыхать было.
Прозоровский, пользуясь случаем, велел изгнать из лагеря всех женщин, но те и так потянулись вслед за Кутузовым, вокруг которого всегда роились, а Прозоровский делал вид, что ничего не замечает.
Носился князь Прозоровский вместе с любимцем своим генералом Гартингом из лагеря в лагерь, в Хотин, в Бухарест, в Бессарабию, подтягивал, ругал, помогал.
После очередного свидания Александра и Наполеона в Эрфурте дело, похоже, наладилось. Бонапарт согласился на русские требования провести границу по Дунаю. Увяз он в Испании, Австрия зашевелилась, и нужны были русские Бонапарту, как союзники против Австрии. А Россия, в свою очередь, увязла в двух войнах: со шведами в Финляндии и с турками, которые землю по Дунай уступать не хотят. Разрешил Бонапарт: разбирайтесь с турками сами, как хотите, но давайте создадим союз против Австрии.
Прозоровский, узнав обо всем, направил адъютанта своего, Краснокутского, к визирю в Стамбул требовать уступок, иначе — война продлился. Краснокутский приехал, а в Стамбуле — очередной мятеж. Янычары всех резали, великого визиря Мустафу-Челибея свергли. С кем переговори вести — непонятно. Турецкие парламентеры, которые постоянно с людьми Прозоровского переговоры вели, тоже домой запросились, выяснить, что дальше делать. Обещали ждать их два месяца. Пока ждали, зима началась. Так за весь 1808 год ни одного выстрела не сделали.
Казаки, герои наши, тоже в Молдавской армии весь год скучали. Денисов, слабый здоровьем, то в Тульчине у графов Потоцких отдыхал, то на два месяца на Дон ездил, с родителями советовался, не выйти ли в отставку; родители, конечно же, не советовали, хотя и помирать собрались. С началом зимы вывел Денисов семь казачьих полков за Днестр, к Умани, от бескормицы. Вот и весь поход.
Матвей Иванович примерно так же все время проводил. Поскольку не велось военных действий, отдыхал он в имении графа Маркова, и там живописец Тропинин написал его портрет. Изобразил он Платова при всех орденах, звездах и при Аннинской ленте. Стоял Матвей Иванович у пушки на багровом фоне — не то пожар, не то закат. Рядом барабан со сваленными турецкими знаменами, а сзади казак в поводу белого коня держал. Написал художник у Платова в руке белое войсковое знамя, а в другой — казачий кивер со шлыком и белым султаном.
Платов пригляделся:
— На хрена ты меня лысым изобразил? Надень шапку на голову.
— У Вашего Превосходительства большой и красивый лоб, — пытался уговорить его Тропинин.
— У меня еще одна штуковина есть, большая и красивая. Пиши меня в шапке, а в руке напиши пернач. Я атаман или нет?
Так и написал его Тропинин. Кивер, знамя и пернач. Посередке — правильное личико в обрамлении кудрей по последней парижской моде.
Вынужденное безделье толкало на выяснение отношений, на обыденные интриги. Недоброжелательность разливалась в верхах армии. Генерал Ланжерон, умнейший человек, сочинявший стихи и пьесы, прекрасный инженер, оставил воспоминания об этой войне и о героях ее. Редко кого хвалил, очень много слабостей подметил. Донцов, между прочим, охарактеризовал своеобразно. Денисова, донского героя, который самого Ланжерона считал человеком «почтенным, благоразумным и добрым», оный генерал в своих мемуарах назвал «посредственностью». А вот Иловайские Ланжерону понравились. Николая Васильевича считал он храбрым казаком, но лучшим из донцов увидел Павла Дмитриевича, потемкинского любимца, стоявшего к Платову в оппозиции; якобы способен был Павел Иловайский даже отдельным корпусом командовать. Сам же Платов, которому отдельный корпус в Молдавской армии доверили, Ланжерону не понравился. Написал генерал Ланжерон, что пришел Платов с войсками из Пруссии и было ему в то время под 60 лет (на самом деле 54 года). Всегда, во всех чинах был Платов самым храбрым, самим блестящим казаком в армии, и Потемкин ему покровительствовал. В Молдавии Платов оставался по-прежнему храбрым, но уже не таким деятельным, как раньше. Состарился и был утомлен опалой, не имел прежнего усердия и свежести ума, но сохранил все наклонности казака. Отметил Ланжерон платовскую корыстолюбивость: мол, вывозил он с Дона деньги и вкладывал во все банкирские дома в Санкт-Петербурге. Командовать регулярными войсками оказался он якобы неспособен и испытывал к этим войскам глубочайшее презрение. Показалось Ланжерону, что казаки Платова не любят за бывшую «двуличность царедворца» при Потемкине, но на Платова это не действовало, поскольку оказался он в Петербурге в большой моде и слишком уж его превозносили. Прозоровский его любил и ему покровительствовал, хотя к потемкинским любимцам относился плохо… Вот так Александр Федорович Ланжерон Платова и казаков описал. Впрочем, не одному Платову досталось. При воспоминаниях о Кутузове Ланжерон не находил достаточно выражений, чтоб описать все грехи «сластолюбивого старца». Обычными назвал он слабости Кутузова к вину и интригам. Дескать, легко поддавался Кутузов требованиям Прозоровского и со всем соглашался. Очень был умен, да слабохарактерен, ловок; хитер, талантлив и поразительно безнравствен. Обладал-де Кутузов необыкновенной памятью, имел серьезное образование, славился любезным обращением, разговоры всегда вел полные интереса к собеседнику и добродушия (все это якобы было поддельным, но доверчивые собеседники на это «покупались»). И в то же время — жесток и груб, когда горячился или не боялся собеседника; но угодлив до раболепства к вышестоящим. Отличали-де его непреодолимая лень, апатия, эгоизм, вольнодумство, неделикатность в денежных делах (совсем, как у Чехова: «Мать твоя женщина жеманственная, двулично вольнодумствующая»). Судил Кутузов о военных делах свободно и о кампании свободно судил тоже, все видел, все понимал, но одолевали его нерешительность и лень физическая и нравственная. Никогда не выезжал на рекогносцировки (осматривать позиции противника), не осматривал стоянку своих войск. Проведя четыре месяца в ла