Наедине Платов Алексея Кислякова спрашивал, как там на Дону, какие новости. Кисляков ему рассказывал, как на духу, что видел, что слышал, кто чего думал, кто на Новочеркасской гауптвахте сидит (а сидели там сотник Извощчиков и квартмистр Калашников за нанесение есаулу Ребрикову в ночное время злодейским образом жестоких побоев). Под конец сам спросил, правда ли, что были от Бонапарта предложения, правда ли, что сулил он… Платов снизошел, буркнул:
— Поздновато… Ты гляди, не трепи. Знаешь, что за измену бывает?
Понятливый Кисляков замолчал.
На Покров выпал первый снег и сразу же стаял. И тут неожиданно Сеславин доложил, что французы ведут поиск к юго-западу от Москвы, а к Кутузову вторично приехал посланник от Бонапарта мира просить.
Наши воспрянули. Решили на французов напасть. Авангард их как раз вблизи дороги стоял.
Платов в этом деле не участвовал, он устраивал смотр полкам, пришедшим с Дона. Повел казаков Василий Орлов-Денисов, командир лейб-казачьего полка. Граф Денисов покойный сыновей после себя не оставил и титул графский вместе с фамилией внуку отказал, сыну Василия Орлова. Василий Васильевич Орлов-Денисов в батюшку и в дедушку оказался лих и боевит, в интриги же придворные не лез и при дворе его почти не видели. Платов, однако, к нему приглядывался с недоверием.
Взял Орлов-Денисов с собой Атаманский полк. Атаманцы пошли охотно, засиделись без драки, без наград и производств. Степка Кисляков, наглядевшись и наслушавшись, стал проситься в полк — за чином.
Отец, Алексей Иванович, всюду теперь ставший своим и незаменимым, вздохнул:
— Отправляйся, Христос с тобой.
Когда Степка радостно взлетел в седло, крикнул вслед насмешливо:
— Оголодаешь — вертайся!..
Был, видно, какой-то миг, когда война переломилась, но не заметил его никто. А зримо, явственно французов стали бить именно с той лихой атаки, с ночного рейда, в который ушел с атаманцами Степка Кисляков. Запомнил он тот рейд и ту атаку на всю жизнь.
Вечером послал его полковник проследить, правильно ли на старой стоянке костры разложили (француза отвлекать). Съездил Степка…
Добрый гнедой конь рысил меж лагерных огней, всхрапывая и кося глазом на подходившую от Нары конницу.
Дон поднялся поголовно. Молодняк от 19 лет и седобородые деды ехали в одном строю.
Один из хоперских полков сменился с передовой цепи и теперь, невзирая на будущее сражение, становился на ночлег. Треножили лошадей, раскладывали новые костры. Забородатевший, рукастый казачина, окруженный молодежью, поучал двоих угнувших головы — не показали себя, что ли? — пареньков:
— Ты, как с ним сшибиться, в самый распоследний миг вот этак вот чу-уть конец приподыми — он и с коня слетит и с пики сорвется. Главное, тебе ее из рук не выпущать. Как ударишь, назад откидывайся, не боись — лука выдержит. Смягчай, значит… Тебе пику вверх занесет — ничего! не противься! — как раз тупым концом второго бей!..
Но и молодняк своего не упускал — над дедами подсмеивался. У одного костра, где, заломив лихо фуражки со сбитыми набок тульями, особо густо роились молодые, Кисляков даже коня на шаг перевел — сам мальчишка, хоть и напускает на себя.
— Слышь, Пахомыч, ты б рассказал, как польского генерала заполонил, поучи молодежь.
— Да он и не генерал, а… так… полковник, — скромничал тщедушный — бородка веером — Пахомыч.
— Ты гля! Полковник!
— Уважь, Пахомыч!
С другой стороны тихо:
— Давай сюда. Пахомыч про генерала брехать будет…
Спрыгнуть бы да с ними к костру… Сидеть плечом к плечу, глядеть на трескучее пламя. Всю ночь. Нельзя — служба…
— …Как зачали они бунтовать, самого Суворова послали…
— Это когда ж?
— Да при Катерине еще.
— А-а…
— Подходим к ихней Вильне, поподбились[142]. Стали в одном местечке. Хорошая такая усадьба… речка, лесок… А главное — они уж откопнились[143]. Самое б нам коней подкормить… Поставили меня на ночь сено стеречь…
— От кого ж это?…
— Ху, да от поляков… Дале, Пахомыч…
— Сижу я… Луна. Тучи идут. Собака идей-то воет…
— Гы-гы!
— Цыц!
— Воет, душу вынает… Ах, чтоб тебя! Потом — глядь! — сова пролетела… И тихо кругом. Так вот всю ночь. А под утро слышу: с той стороны зашуршел ктой-то. Я ружье — черьк — и туда. Глядь — он сена в две сапетки нагребает. Весь синий…
— Царица Небесная! Мертвец, что ли?
— Дурак! Одежа на нем вся синяя, серебром шитая, лацканы малиновые. Ну, в общем — полковник. Я ему: «Стой! Клади оружию!» А он — ничего — слухает… При теле такой, пузатенький. «Тебе чего?» — «Ды мине б, — гутарит, — сенца…» — «Сенца тебе?! А ты его косил? Ты его копнил?..» Он засовестился, гутарит: «Прости, Пахомыч»…
Картечью ударил хохот. Вздохнув, тронул Кисляков запрядавшего ушами коня. С севера, гася закатное зарево, краем неба находила туча. Ночь пускалась темная и холодная.
В поле, прикрытые холмами, строились полки, назначенные в обходную колонну. Три полка — из отряда генерала Карпова, три полка с Атаманским — из отряда Платова, три полка — пришедшие с Дона, да лейб-казаки — царева гвардия. Итого — десять. Да донская батарея. В голову колонны становился егерский полк. Боялись, наверное, что заплутают ночью казачки, выйдут не туда.
Перед фронтом Атаманского полка — командир, полковник Балабин:
— Разложили огни?
— Так точно.
— В строй…
Вдоль строя проехал Орлов-Денисов, с ним на такой же серой черкесской лошади — Сысоев. Третий, не казак, приотстав, говорил:
— Люди сделались хуже зверей. Губят друг друга с жестокостью. Мужики французов живьем в землю зарывают. Говорят: грех умерщвлять, пусть-де умирают своею смертью…
В строю поёживались от холода, но стояли тихо: слышно было, как сзади переговариваются артиллеристы — во второй линии растянулась батарея. Кисляков обернулся и неловко тронул повод. Конь запереступал, тесня соседа.
Батареец на левой выносной[144] обстоятельно расспрашивал:
— Еще гутарили, что один французский король к нам на Дон гетманом набивается, чтоб Дон от России отделился, и жили б сами по себе. Правда, ай брешут?
Голос был сипловатый, старческий. Только, видно, взяли из пополнения.
— Был такой разговор. И короля того я видал, — отозвался второй. — Здоровый такой парень. Всем враз распоряжается и наездник у них первый.
— Откель там у них наездники? — подключился третий.
— Молчи, молчи! И конь под ним добрый, и сам…
— Ху, да не бреши! Видал я того наездника. За ним, гутарют, Сысоев с плетью гонял…
Орлов-Денисов еще раз, теперь уже один, проскакал вдоль строя.
— Ишь, разъездились… Пора бы уж выступать, холодает.
— Вон, гляди, еще один генерал едет. Зараз тронемся.
Часов в семь, в полной темноте выступили. Сдержанно зарокотали в ночи тысячи копыт. Офицеры, объезжая ряды, напоминали:
— Огня на походе не жечь.
— Гляди у меня, курильщики. Голову оторву!..
Вышли к Наре. Егеря запрудили все мостки, повалили на ту сторону. Казаки, выжидая, встали.
С запада подошли три гвардейских полка. Пристроились в хвост.
— Видал? Гусары подошли.
— А то! Нагнали войск…
— Что стоите? Давай вперед! Тут мелко, — подскакал офицер от Орлова-Денисова.
— Ну, с Богом, братцы…
— Эй, урядник, езжай первый, а то еще накупаемся тута…
— Не боись, не утонешь, — гонит первым коня в реку есаул Фомин.
— Стой, собака. Куда тебя?., — стонет от натуги Кисляков.
— Эй, урядник, коня держи! Глушков, подмогни ему… Коня держи, а то вплынь пойдет. Ну? Завернул? Глядите… Тут ямина. Чуть что — ногами в седло!
По реке сплошной плеск. Конница топчет и месит смолисто-черную воду.
Не удержав осмигнувшегося коня, Степан зачерпнул правым сапогом воды. Холодно и липко захлюпало под пяткой, заломило ступню. Левее, угадав брод, чуть не на рысях проходит сотня. Растерявшийся конь, подрагивая, замер на краю уступа, не рискует переступить по неверному дну. Задержавшийся урядник Глушков, низколобый и носатый, прилегает к передней луке, резко и неслышно выбросив руку, цепко хватает коня за челку. Держит. Степан, справившись, толкает коня, взмахивает плетью. Глупая, стыдная оплошность злит его, аж в пот бросает. Конь, качнувшись, ступает и вдруг рывком выносит к берегу, пристраивается к ряду.
— Не потоните там… атаманцы… — из темноты насмешливый голос есаула.
Казаки, выбравшись, вновь разбиваются в полковые колонны. Командиры соблюдают дистанцию в полтораста шагов, ждут отсталых, пропускают вперед егерей.
— До французов далеко?
— Верст пять.
— Тоже мне — набег…
— Никак дождь спускается?
— Чего доброго… Только и осталось…
— Нет. Ветер… Мимо пронесет.
Пока стоят, Степан, скособочившись в седле, закатывает синюю с невидимым в темноте голубым лампасом штанину, подтянув к груди колено и уцепившись за задник, стягивает сапог.
— Чего ж ты верхи[145] переобуваешься? Слазь, я подержу.
Тихий — вполголоса — приказ вскидывает едва успевшего переобуться Степана в седло. Головные ряды трогаются и, зацепив поднятую пехотой пыль, выходят на дорогу.
— Шагом, — еще раз предостерегает из темноты Фомин.
С полверсты идут молча в полной темноте. Дорога забирает все правее и правее.
— То-то темень! Глаз коли!..
Внезапно, как из-под земли выныривает огонек.
— Чего это? Не французы? — шепчет, склоняясь, сосед.
— Тут яр, а в яру — деревня, — приглушенно объясняет кто-то спереди.
Дорога ныряет в овраг. Крутнув, наискось по склону выводит на ту сторону.
И вправду деревня.
— Вечеряют люди, и горя им нет.
Редкие огоньки, прощально мигнув, пропадают за краем обрыва. Слева на небе из-под сносимой ветром тучи проглядывают звезды. Под ними умноженным, зеркальным отражением неясно сквозь кусты и угол леса мерцают костры французского лагеря.