Замолчали надолго. Отблеск садов желтел прощально наемных стенах и мытых полах.
— А брат твой как? — вспомнил Платов неожиданно. — Живой еще?
— Да живой…
— Упертый (упрямый, своенравный) казачок был. Не перегорел?
Кисляков пожал плечами.
— Ладно, иди, — отпустил его Платов. — Прилягу я. Уморился чегой-то.
Вышел Кисляков, досадуя на себя. Надо бы с духом собраться да сказать атаману: «Подзапустили мы, Матвей Иваныч, Тихий Дон. Всё летали где-то… Порядка нет, общего закона нет. Казаки недовольны, желают, чтоб все было по обычаю, как в старину. Мундиры опять же велено шить узкие… Это ж невозможно! В первом походе, в первой разведке все обдерут, а где новые взять?.. С очередью на службу нечисто… Земли все позахвачены… И… (при этих мыслях Кисляков даже оглянулся на царский портрет) куда лезем, куда рвемся? Все одно не будут они нас за ровню считать».
Да-а, пойди, скажи ему такое…
Напомнил Платов Алексею Кислякову про брата Андрея Ивановича.
Дней за десять до приезда Великого Князя отпрашивался Алексей ненадолго и ездил к брату в Аксайскую. Женил тот сына Петюшку. Гуляли казаки.
Аксайчане — платовским нововведениям извечные супротивники. Каршины, Денисовы — все здесь собрались.
Подпили старики, стали у Алексея с ехидством спрашивать:
— Ну, и как же там благодетель наш, Матвей Иванович, герой из героев?
— Да все так же, — отвечал за брата Андрей Иванович. — Слезы льет да из пушек бьет.
— Эх!..
Понесло дедов. Стали вспоминать…
— Запретил нанимать за себя казаков в военное время…
— А город зачем перенес?!.
— Хороший Платову город достался, торговый, богатый, а он ему в один миг «трубу навел», в станицу разжаловал…
— А бывало, красовался Черкасск…
Сидели, гундели, и хоть ты им черта дай!
Простым глазом видно было, как падение старой донской столицы, уравнение в правах с регулярной армией перекорежили домовитое, жившее с добычи и торговли казачество. Кто первым догадался землю хапнуть и малороссиян на ней заселить, в знатные люди вышел. Остальным одно оставалось — служить ради чести дворянской. А кто и в урядниках, в «казачьих детях» навечно закостенел.
Оно б, может, и без Платова так же было, но случилось при Платове. И плакали старики:
— Обобрал Войско Донское…
Молчал Алексей Кисляков. Знал он за Платовым, знал больше, чем другие знали, но предан был атаману душою и молча переживал.
Что сказать? Про гимназию, про типографию, про библейское общество, которые за последний год открыты? Что неуспехи Платов к сердцу принимает и тает от трудов и забот? Что торжественные дни и праздники, несмотря на припадки и недуги свои, соблюдает со всей точностью? После государева дня рождения собрали казаки на Донской монастырь, что в Москве стоит, десять пудов серебра да десять тысяч ассигнациями, и Платов сверху своих десять тысяч положил.
— Это ихние с Богом дела, — сказали в толпе. — У царя заслужил, теперь перед Богом выслуживается.
Чем их проймешь?
Брат Андрей Иванович отвел разговор:
— Вы еще передеритесь из-за него. Нашли, об ком на свадьбе гутарить.
Отошли с братом, стали у каменной кладки ограды, третий брат, Иван, присоединился. Без обид, по-свойски, сказал Алексей:
— Жених чегой-то не дюже веселый.
— На Покров служить с ним уходим.
— Далеко?
— Э-э, — досадливо отмахнулся Андрей Иванович.
— И ты идешь? — с сомнением переспросил Иван.
— А то как же. Куды ж они без меня? — язвительно ответил старший брат.
Не перегорел еще Андрей Иванович. Кончилась война, да служба только начиналась. Раскидали отца и сына после французской кампании по разным частям. Послали Андрея Ивановича на кордоны, на линию, дело привычное. Уехал, преследуемый иском все той же поручицы Волошиневской о двух (!) рублях («сотни» знакомые писаря забывчиво пропустили). А Петюшка с двухсотной командой есаула Сербина оказался в Казанской губернии и там — не в батюшку простой, но в батюшку шкодливый, — без родительского присмотра набедился, не преминул…
Пришла в Атаманскую Канцелярию бумага от исправляющего должность Казанского коменданта подполковника Кушнарева о неблагопристойностях и нарушении богопочитания хорунжим Петром Кисляковым и казаками Матвеем Ковалевым, Сергеем Бояриновым и Савелием Кузнецовым.
В чем эти страшные прегрешения заключались, Алексей Иванович не доискивался, упросил знакомых чиновников бумаге, сколько будет возможно, ходу не давать и брату Андрею Ивановичу намекнул, что, мол, дело неладно.
Андрей Иванович по возвращении с линии командовал временно рабочим Ягодина полком и пытался повершить на крестьянку Авдотью Николаеву купчую крепость[170]. Сдал, наконец, полк сотнику Сафронову.
Последние полтора года — сплошное кружение. Как вернулся Петро со службы, у Кисляковых в курене жизни не стало. Да ее и раньше не было.
Из-за Авдотьи, твари распутной, непонятно от кого беременной, «насыпалась» на Андрея Ивановича жена, Марфа Петровна:
— Купил? Купил, дурак старый? С… сучку задрепанную… Ишо и судился из-за такого добра. Досудился, черти б тебя судили…
На Авдотью, смыкавшую немо губы, налетела:
— Чей дите?
Авдотья, истязаемая, молчала.
Петро, собиравшийся жениться (и невесту ему уже подобрали — Катерину, дочку сотника Климченкова), заранее, как только Марфа Петровна стала за девкой примечать, отказался. Ходил, посмеиваясь. Потерявшая голову Марфа взялась за Андрея Ивановича. Старому Кислякову подозрения такие льстили, но и от него толком ничего Марфа не добилась…
Месяца не прошло со свадьбы, и Петро, забирая с собой молодую жену Катерину, засобирался в очередь на службу — черт-те куда! — в Кубу, в мятежный Дагестан.
— Куды он ее повезет? На что?!
— Да на то! — снизошел Андрей Иванович. — На кого б подумала? Кто ж двоих… таких… в одной хате оставит?
— Продай! — вцепилась в него Марфа.
— Ага. И дите продать?
Все дерганые, бабы воют… Кое-как договорились. Командир из своих, из скородумовских, — Лютенсков, войсковой старшина. И пошел старый Кисляков который раз на службу с тем же полком. Прямо семейная команда! Было ему уже без году шестьдесят. Сух, жилист, темен, как мореный дуб: руби поперек — топор со звоном отскакивает.
Петра оставил Лютенсков поближе к жене, у Кубы, при кордонной страже, поимел Божескую милость. Зато уж старого, как пришли, законопатил в Бакинскую крепость для содержания в Бакинской и Ширванской провинциях постов.
Проводив царского братца, прихворнул Платов, но чуть отлежался, взялся ретиво задела войсковые. Который уже раз засобирался Войско объехать:
— Поеду…
Зятья, попеременно при нем дежурившие, отговаривали:
— К чему? Там и так съемка земли идет. Статистика опять же…
— Не так сделают…
— Да кто там без вас что делать будет? Переписывают только, иде какая земля…
Письмоводитель Смирный встрял:
— Вашему сиятельству надо бы отпуск испросить и отдохнуть хорошенько.
Платов, как всегда при чужих, встрепенулся:
— Чем вы меня хотите сделать? Ребенком, что ли? После таких милостей отпуск просить? Лучше умру!
Все ж уговорили его не ездить по Войску. Распишут все земли, соберут доклады, представят. Тогда, разобравшись, можно и реформы проводить. Пусть только прикажет, а подчиненные исполнят.
Нудился Матвей Иванович от такого разговора. Нет, не по его получалось!.. Хотя и знал, чувствовал — не объедет он Войско. И время есть, а сил не осталось. Взрыкивал, как раненый лев в облаве. Отмахнул всех, наконец:
— Отвяжитесь…
Молчал долго, шумно дышал, откинувшись в кресле, поставленном среди зала. Нашел выход:
— Наши все перепутают. Надо царю доложить — как тут все переделать.
На этом и уперся. Срочно снарядил есаула Шершнева в Москву с рапортом к царю и письмом к Аракчееву, чтоб разрешили ему отлучиться с Дона и всеподданнейше доложить, так, мол, и так обстоят на тихом Дону дела…
Ждал. Сидел у себя в Мишкине. Внукам и всем, кто помоложе, внушал по-стариковски:
— Ни на кого не надейтесь. Своей головой пробивайтесь. Служите честно.
Появлялась Элизабет, присаживалась в уголке, молча слушала, Платов на нее нарадоваться не мог: ест, пьет, молчит и улыбается, славная женщина!
В конце ноября пришло царское соизволение и вместе с ним высочайший манифест, изъявлявший войску признательность и благоволение.
Платов обрадовался: успеет к 12 декабря, к царскому дню рождения. Смирного с нужными людьми отправил вперед заранее:
— Приготовьте все и ждите меня.
Проследив, как тот, раскланявшись, выскользнул за дверь, сказал зятю, полковнику Харитонову:
— Послезавтра выезжаем.
Вечером Платов засиделся у окна. Все глядел поверх голых и черных садов на далекий Дон. Синела даль, мутнела, и осталось в черном окне лишь собственное неясное отражение. А он все не уходил. Отражение разглядывал.
Ночью подула «низовка». Огромные хлопья снега липли к освещенному изнутри стеклу и бессильно сползали, оставляя мокрый след. Как слеза по щеке. Глядя на них, представил Матвей Иванович заснеженную веселую Москву, золотые купола, колокольный звон, восторг и жадное любопытство в глазах людей. «Платов! Атаман Платов!» Императрицу Марию Федоровну…
Лег спать, но уснуть не мог. Мысли и мечты навалились шумные, суетные, в живых картинах, с зудением и гулом. До головной боли… Ворочался Матвей Иванович, вздыхал, всю постель «вскудолчил». Хотел встать и крикнуть, чтоб принесли выпить. Залить бы мечты и желания и уснуть наконец. Да сердце стало схватывать. Какая уж тут водка. Так и лежал, тер ладонью грудь, часто зевал, дышал со стоном. Далеко за полночь, когда стала остывать натопленная спальня, сморил его сон.
И был в том кратком сне миг просветления и печали. Виделись Матвею Ивановичу август месяц в самом начале своем, Дон, ужавшийся в берега[171]