Атаман всея гулевой Руси — страница 59 из 72

Милославский неторопливо шёл к своей избе и раздумывал, нет, не о пытаемых сейчас ворах, не о лазе, одна, острая как нож дума терзала ревнивую душу князя, как извести со свету гостя Твёрдышева, но ничего путного ему на ум не приходило.

Губной староста явился к воеводе уже затемно. Воевода взял у него расспросные листы, прочитал их по два раза и отложил в сторону.

– Воры своими ногами от тебя ушли?

– Борька им помог, но они живы.

– Приказчик, выходит, на Твёрдышева ничего не показал? – Милославский строго глянул в глаза Пантелеева.

– Крепким парнем оказался этот Максимка. Борька и бил его кнутом, и жёг огнём, а он скрипел зубами и помалкивал. Может, воевода, по-настоящему его взять на дыбу, с раскалёнными щипцами, суставоверченьем?

– Не стоит, – задумчиво молвил Милославский. – Всё, что я хотел знать, я уже знаю. Держи их в тюрьме, после того как схватим вора Стеньку, они могут сгодиться для очной ставки.

– Палач Борька за работу деньги просит, – сказал Пантелеев.

– Сколько ему обычно дают?

– По гривеннику за каждого, всего двадцать копеек.

– Возьми у дьяка Ермолаева, скажи, что я велел выдать.

Губной староста низко поклонился и вышел из комнаты. Милославский снова взял в руки расспросные листы, прочёл их и задумался. Приказчик не сознался, что явился от Стеньки в Синбирск через лаз, а кроме Твёрдышева, никто не мог указать ему этот путь. Посадить Твёрдышева в тюрьму? Но гость известен великому государю. И тот учинит с воеводы спрос, за что он воздвиг такое бесчестие на известного всей Волге купца и кабацкого целовальника. Милославский прямое гонение на Твёрдышева сразу отверг, нужно уготовить для него такую западню-ловушку, чтобы он сгинул, а подозрений на того, кто в этом виновен, никогда не возникло.

6

Во второй половине сентября 1670 года умелые осадные хитрости разинцев, главной из которых было возведение вала, сблизили противоборствующие стороны. На прясле и на валу стали по нескольку раз в день вспыхивать рукопашные схватки, которые велись с обильным кровопролитием и великой жесточью. Ночью ратным людям тоже было не до отдыха: солдаты и стрельцы восстанавливали разбитые и сгоревшие верхние венцы прясла и башен, мужики и казаки подсыпали обрушенный вал и поправляли разбитые бревновые заслоны.

Обе стороны до крайности озлобились друг на друга: разинцы, перебросив мосты с вала на прясло, с матерным лаям лезли на пули и копья, не считая своих убитых, солдаты и стрельцы, остервеняясь, пёрли им навстречу, и начиналась резня, из которой живым оставался, к восторгу одних и к удивлению других, лишь Степан Разин. Ратные люди, опалённые ужасом рукопашного боя, уже не имели сил и воли идти друг против друга, и только тогда атаман, устав призывать своих людей, уходил с моста последним, и ни одна пуля, пущенная ему вслед, его не задевала, как будто он навсегда был заговорён от смерти.

– Погибели своей ищешь, Степан Тимофеевич, – говорил атаману есаул Корень. – А как же мы, твои побратимы? На кого нас хочешь покинуть?

Разин, не отвечая на упрёки, уходил к своему шатру, который он велел поставить посреди войска. Калмык Бумба ополаскивал атамана от чужой крови несколькими вёдрами воды, подавал ему чистую одежду, а окровавленную тут же сжигал на костре, чтобы она не попала в недобрые руки и над ней не учинили вредоносный наговор.

День ото дня Степан Тимофеевич становился всё угрюмее и нелюдимее. Затворившись от всех в шатре, он возлежал на кошме и глядел широко раскрытыми глазами в неведомую другим людям пустоту. Порой атаман с содроганием ощущал, что вокруг него, наползая из-под краёв шатра, сгущается непроглядный мрак, и ему казалось, протяни он руку, и достанет до него, но не было мочи это сделать, начинало набухать льдом сердце, прерывался дух, и Разин беззвучно шептал: «Вот, значит, какая ты, смерть… Так что же ты медлишь?»

Как-то среди ночи верный одностаничник привёл к атаману человека с замотанной в тряпку головой. Разин велел открыть ему лицо. Это был тайный лжецаревич.

– О чём слёзы льёшь, Николка? – спросил атаман.

– Сил моих нет, Степан Тимофеевич, жить дальше под личиной почившего Алексея Алексеевича! Каждую ночь слышу его голос.

– Что же он тебе доносит?

– Тяжко ему от моего воровства. Пока буду волочить его личину, не найти царевичу успокоения, так и не перестанет его душа метаться между землёй и небесами. Избавь меня от непосильной ноши, атаман!

Разин поднял Николку с колен, усадил с собой рядом, погладил по голове.

– Беда, что идти тебе некуда, – задумчиво молвил Разин. – Страшную тайну ты носишь в себе.

– Что ж, мне теперь умереть? – всхлипнул Николка.

Обычно Разин, не раздумывая, перешагивал через людские жизни. Но парня выручил казак, который его привёл:

– Дозволь, атаман, я отведу Николку на Керженец, к раскольничьим старцам, те его схоронят от чужих глаз и ушей в своих молельных избах.

Чувство, похожее на жалость, шевельнулось в дремучей от пролитой крови душе Разина, и он легонько оттолкнул от себя парня.

– Будь по-твоему, односум, – молвил атаман. – Проводи Николку на Керженец, да сам там поживи, сколько похочешь.

Оставшись один, Разин задул свечу и растянулся на кошме. Но сон долго не шёл к атаману, Николка разбередил ему душу своей молодостью и напомнил, что когда-то и он жадно взирал на жизнь глазами счастливца и держался за неё обеими руками, а теперь бесконечно устал от всего, и стоит только взглянуть на прошлое, как видится только одно – широкое поле, усеянное порубанными и пострелянными людьми, а посреди этого поля жив лишь один всадник, с подъятой к солнцу саблей, – он сам, Степан Разин.

Недолгий и чуткий сон атамана прервал пушечный выстрел, неподалеку от шатра о землю шмякнулось что-то тяжёлое, загомонили люди, и всё случилось из-за того, что Милославский, обеспокоенный частыми приступами разинцев на казанское прясло, усилил оборону несколькими пушками, взятыми с Крымской стороны. Наряд перетащили ночью, а с рассветом пушкари начали вести пристрелку пушек, и воевода заставил их целиться в сторону разинского шатра. Ядра до него не долетали, Милославский топал на пушкарей ногами и весь исходил желчью, тогда один пушкарь созоровал, набил в пушку в два раза больше пороха, чем обычно, и поджёг пороховую затравку. Пушка от непомерного заряда встала на дыбы и опрокинулась набок, но ядро долетело почти до разинского шатра, всполошив спавших казаков.

Для Разина этот выстрел стал навроде луча света, который вспорол окружающую его тьму. Он оглушающе громко возопил: «На приступ!», схватил саблю и побежал на вал. За ним устремились лучшие казаки и мужики. Но и солдатский полковник знал свое дело, из-за амбаров к пряслу скорым шагом пошли, по тридцать человек в ряду, триста копейщиков в железных доспехах и железных шапках. По пути они отшвырнули в сторону воеводу и его денщика, и скоро всё прясло ощетинилось копьями и пищалями. Пальба началась почти одновременно с обеих сторон, и много было убито солдат и мужиков, но сила разинцев не убывала, на место убитых встали живые, и они пошли на приступ. Загремело и заскрежетало железо копий, сабель, топоров и ножей. Ругань, стоны и вопли слились в оглушающий рёв, здесь не было дрогнувших и отступивших, только раненые и сражённые насмерть.

Копейщик, которому воевода встал на пути, ударил его своим железным нагрудным доспехом, как пушечным ядром, и Милославский откатился под прясло. На малое время он обеспамятел, но кое-как проморгался, цепляясь за сруб, поднялся на ноги и огляделся.

– Как, Иван Богданович, цел? – спросил подбежавший к нему Зотов.

– Голова пошумливает, – пробормотал он. – Твои солдаты чуть меня не затоптали. Попёрли, как табун коней.

– Они так научены ходить, по-другому не умеют, – скрывая усмешку, сказал полковник. – Ступай в свою избу, Иван Богданович, у тебя борода в крови, да и штаны порваны.

Воевода этим известием не обеспокоился.

– Штанов у меня полный сундук, – он остро глянул на Зотова. – Мне нужен от тебя верный человек, которому можно доверить государево дело. Есть такой?

– Как такому не быть в моём полку, – сказал полковник. – Есть и не один.

– Приведёшь его ко мне, как только совладаешь с ворами.

Петька всё еще валялся на земле, но уже лупал глазами. Милославский легонько пнул его в бок и пошёл в свою избу. Настя, как увидела своего князюшку в помятом виде, так и всплеснула руками:

– Оюшки, милостивец! Где же тебя так угораздило в грязи изваляться? Пойдём в мыленку, я как раз для своих постирушек воду нагрела.

Настя усадила Милославского в корыто, намылила ему голову, натерла мыльным мочалом всего, до самых пят, и на несколько раз облила теплой водой. Мыло попало воеводе в глаза, он стал протирать их руками, но боль не проходила.

– Не брыкайся! – Настя успокоила руки князя и, наклонившись над ним, ловко вылизала мягким и тёплым языком глаза. В последний раз подобное ему делала в младенчестве кормилица, и Милославский с благодарностью глянул на Настю.

– Скажи Петьке, чтобы он привёл ко мне дьяка Ермолаева, – сказал воевода, застегивая на рубахе пуговицы. – И пусть тот возьмёт бумагу и письменные снасти.

После мытья воевода заметно взбодрился духом и, пройдя в свою комнату, сел в кресло и выжидающе уставился взглядом в дверь.

– Дело есть до тебя, Ларион, – сказал воевода, когда дьяк, с чернилами, пером и бумагой, вошёл в комнату и поклонился князю. – Надо нам измыслить грамотку Барятинскому, чтобы он поспешил на помощь Синбирску. Воры взяли такую силу, что того и гляди проломят прясла.

– Грамотку изготовить можно, но как, Иван Богданович, ее доставить окольничему?

– Боишься, что тебя пошлю? – усмехнулся воевода. – Не трусь, Ермолаев, в витязи ты не годишься, ты сотвори такую грамотку, чтобы она проняла окольничего и он устыдился своей медлительности. Сидит себе в Тетюшах, и дела ему нет, что Синбирск уже трещит по швам и обливается своей кровью.