Атаманша Степана Разина. «Русская Жанна д’Арк» — страница 11 из 62

Алёна заволновалась: грудь ее высоко вздымалась, щеки пылали; глаза, красные от бессонно проведенной ночи и припухшие от слез, лихорадочно блестели.

– Замыслила я, матушка, о греховном, о земном.

Ласково поглаживая дрожащую от волнения руку молодой монахини, игуменья успокоила:

– Грех тот терпим. Постом и трудом смиряй плоть свою, а мысли греховные изгоняй святой молитвою, – и, помолчав, добавила: – Скажи, дочь моя, дошла ли ты токмо в помыслах своих до греха или свершила грехопадение?

Алёна вся вспыхнула до корней волос.

– Как можно, матушка!

– Охолонь, сгоришь ненароком.

Игуменья встала.

– А кто он таков молодец, что забыла ты долг свой перед Господом? – спросила она и впилась глазами в Алёну.

– Не ведаю, матушка, – тихо ответила та.

– Врешь! – вскричала мать Степанида. – Душу свою дьяволу продала! Антихристов, душегубов в монастырь привела, где прячешь разбойных, говори?!

Алёна поняла, что тайна ее раскрыта и не будет ей пощады.

– Сгною в цепях, света белого не взвидишь, – бесновалась мать Степанида. – Сгинешь в мешке каменном!

Наконец обессилев от злобы и крика, она упала в стоящее возле окна кресло.

– Настя! – позвала игуменья. – Настька, чертова девка!

В комнату вбежала послушница, бледная и растерянная.

– Подслушиваешь, мерзавка!

– Не можно, матушка, – дрожа как осиновый лист на ветру, ответила девушка.

– Позови сестру Арину и сестру Ефросинью, – приказала игуменья.

Послушница убежала и вскоре вернулась с двумя монахинями. Те, склонивши головы, замерли возле двери.

– Отведите ее в келью, – показала она на Алёну. – Глаз с нее не спускайте, взыщу, ежели что!

Монахини молча поклонились и так же молча, взяв Алёну под руки, увели.

По приказу игуменьи монахини монастыря были собраны на внутреннем дворе. Тихо перешептываясь, они гадали, для чего собрали их всех вместе в неурочный час. Но вот на дворе появился сторож монастырский, немой Петр. В одной руке он нес лавку, а в другой – охапку розог. Поставив лавку на середину двора, он принялся отбирать прутья покрепче.

Вскоре появилась мрачная процессия, приведшая монахинь в смятение. Впереди ковыляла, опираясь на палку, ключница Фимка. За ней две монахини в черном вели под руки Алёну в нижней белой рубахе, простоволосую и босую.

Игуменья, подойдя к Алёне, тихо спросила:

– Не вспомнила еще, где разбойные?

– Нет их в монастыре, – так же тихо ответила Алёна.

– Знаю я это, подземным ходом ушли. Не про тех вопрошаю.

– Других не ведаю, – ответила Алёна и отвернулась.

– Ну, смотри! Надумаешь каяться, знак подашь.

Мать Степанида отошла от Алёны, подняв правую руку вверх, призвала монахинь ко вниманию.

– Дочери и сестры мои! – с печалью в голосе произнесла она. – Грех великий на монастырь наш пал, и виновница тому сестра Алёна. И в грехе том упорна она, ибо каяться не желает и в прощенье Господа нашего ей нужды нет. А посему телесно наказана она будет и на цепь посажена.

Подивились сестры во христе строгости наказания. Давно уже не помнили они, чтоб за провинность какую на цепь сажали. «Знать тяжкий грех совершен: или супротив веры, или супротив государя светлейшего», – решили они.

Мать Степанида подала знак, и монахини подвели Алёну к лавке. Она легла не противясь. Привратник замычал, показав Алёне, чтобы та вытянула руки, а затем ловко и быстро привязал руки и ноги к лавке. Взяв в руки лозу, он резко взмахнут рукой. Пруток со свистом рассек воздух.

Мать Степанида вновь подошла к Алёне и, наклонившись, поглядела ей в глаза, надеясь увидеть страх, но лицо молодой монахини было на удивление спокойно и твердо.

– Кнут неси! – приказала взбешенная настоятельница привратнику.

Немой Петр принес кнут, сплетенный из полос воловьей кожи. Потрясая им, он замычал, показывая, что кнут тяжел и он может ненароком изувечить упрямицу, но мать Степанида приказала:

– По греху и наказание. Бей без жалости!

Взвизгнула плеть, и кровавая полоса проступила сквозь полотно рубахи.

– Стой! – подняла руку игуменья. – Одежонка мешает, должно.

Петр замычал, качая головой.

– Да, да. Сорви, – показала она на рубаху.

Рубаха затрещала. Увидев нагое тело, Петр наклонился и провел своей грязной корявой рукой по отливающей белизной спине.

Алёна дернулась и застонала от унижения и собственного бессилия.

«Знала бы, что дело так обернется, ушла с разбойными. И не радовалась бы ноня эта старая ведьма на муки мои глядючи», – подумала она и метнула свой полный ненависти взгляд на игуменью.

– Бей! Чего зенки пялишь! – крикнула мать Степанида привратнику.

Кнут засвистел и скоро окрасился кровью.

Алёне казалось, что каждый удар ломает ребра, рвет в клочья тело. Рот заполнился соленой липкой слюной, мешавшей дышать, но Алёна только сильнее сжала зубы.

Степанида, увлеченная истязанием, не слышала, как звала ее послушница, и только когда девушка затрясла ее руку, очнулась.

– Чего тебе? – недовольно спросила она.

Настя, дрожащая, со слезами на глазах, с трудом вымолвила:

– Матушка, князь Шайсупов в монастырь пожаловал, тебя позвать велел.

– Не ко времени гость. Стой! – остановила она Петра. – Достанет с нее, – и, обращаясь к доверенным монахиням, приказала: – В яму ее и воды не давать!

Ожидая игуменью, князь Шайсупов прохаживался по монастырскому двору, обозревая узорные решетки на окнах собора и трехъярусной соборной колокольни. За ним, поодаль, топтались староста Семен и сотник Захарий Пестрый. У ворот монастыря кружком стояло около десятка стрельцов.

– Чего же ты, черный ворон, не упредил Степаниду, как я наказывал? – недовольным голосом спросил князь, обращаясь к старосте.

– Пришел я загодя, да достучаться не мог. Содеялось у них в монастыре что, никого не видно, – угодливо отозвался Семен. – Мор какой на дев монастырских напал?

– И правда, – оглядел двор сотник. – Ни одной не видно. Пойду погляжу игуменью.

Сотник направился было к дверям собора, но тут из-за келейницкой показалась мать Степанида. Широко ступая, она несла свое большое тугое тело степенно и важно.

– Словно лебедь белая выступает, – причмокнул языком Семен, глядя на игуменью. Сотник ухмыльнулся в бороду.

– Больше на сытую гусыню смахивает. Ишь зоб-то какой отрастила, да и гузка у нее в два обхвата будет.

Староста аж руками замахал от таких слов.

– Грешно тебе об игуменье так говорить, чай, не девка то продажная.

– А по мне все едины, – рассмеялся сотник. – Абы покладисты были.

Игуменья подошла к князю.

– Редкий гость, да желанный, пожаловал в монастырь наш ветхий, – поклонилась князю мать Степанида.

– Дела гнетут все, матушка, – ответил на приветствие Шайсупов. – Да ты, я вижу, не рада гостям будто, в воротах столь долго держишь.

– Что-то ты ноня больно строг, князь-батюшка. Не серчай, что не в воротах встрела, на то причины есть, а ты лучше проходи в обитель да отведай хлеб-соль монастырский, – пригласила она.

Монастырский «хлеб-соль» оказался обилен: в середине широкого и длинного дубового стола на серебряном блюде возвышался запеченный в тесте и нашпигованный зубцами чеснока свиной окорок; на длинном, узком, расписном деревянном блюде горбилась севрюжина; в тяжелых оловянных в позолоте чашах горками была наложена всякая всячина из монастырских кладовых: и белужья икорка, и соленые грибочки, и зелень огородная. Отдельно на малом столе стояло с десяток косушек и большой глиняный кувшин с душистым хмельным медом.

– Садитесь, гости дорогие, отведайте, что Бог послал, – пригласила к столу мать Степанида.

Князь, глядя на обилие кушаний, усмехнулся.

– От щедрот своих Бог одаривает? – показал он на стол.

Игуменья ничуть не смутилась. Она будто ждала этих слов.

– Все лучшее для гостей дорогих, а сами на хлебе и квасе пробиваемся. Не можно нам пищу сладостную вкушать.

Князь сел за стол в кресло с высокой спинкой и, распахнув полы ферязи, откинулся.

– Я, мать Степанида, к тебе по делу вельми важному, – начал было князь Шайсупов, но игуменья его остановила:

– О делах потом говорить будем. Попервой отведай, князь, медка монастырского, а кто до водочки охоч – можно и водочки, – кивнула она сотнику, зная его потребу.

– Гостеприимна ты, матушка, но поначалу о деле поведем речь, а потом и хмельному честь воздадим, – настоял на своем князь. – Нет ли чужих в монастыре? Не прячешь ли кого? – спросил он.

– Всяк в монастырь вхож, – уклончиво ответила игуменья и, догадавшись, о чем пойдет речь, спросила в свою очередь: – А кого тебе надобно, княже?

– Беглых холопов да душегубов!

Игуменья всплеснула руками:

– Окстись, князь-батюшко. Речи такие страшные ведешь. У нас монастырь женский, откель душегубам тут взяться?

– След в монастырь ведет. Не упорствуй, коль укрываешь!

– Искать в монастыре не позволю, – нахмурилась игуменья, – чай, не вотчина, да и поздно хватились холопов, из тюрьмы ушедших, знать, Господу было угодно даровать им свободу. Утекли.

– Так, значит, ведомо тебе о деле моем? – удивился князь.

– В миру не утаишься. Ты бы лучше не грозил, а сел рядком, поговорил ладком да запил договор медком, вот бы и ладно было, – улыбнулась игуменья. – У тебя ко мне дело и у меня к тебе интерес имеется. Я тебе помогу, да и ты меня уважь. Вот и поладим на том.

– Поладили лиса да петух, от ладу остались шпоры да пух, – ухмыльнулся в бороду Захарий Пестрый.

– Не встревай! – нахмурил брови князь Леонтий и, погрозив сотнику пальцем, приказал: – Пойди за стрельцами пригляди, не содеяли б чего. Да Семку с собой возьми. Позову, коль нужда в вас будет.

Когда Захарий Пестрый и староста Семен вернулись в трапезную, с «делом» было покончено и князь Леонтий, довольный и обласканный, сидел в кресле и потягивал из золоченого кубка хмельной медок. Игуменья, раскрасневшаяся, хлопотала вокруг него, предлагая откушать и то, и это.