– Прощевай, князь. Возвертаться мне надобно, не дай бог хватятся, а мне пожить еще хочется.
Князь, перегнувшись через седло, схватил мужика за руку.
– Погоди! Скажи, за кого молиться мне? Жизнь ведь ты спас мою.
Отстранив руку, мужик тихо сказал:
– За Хмыря свечу в соборе поставь, во спасение души его загубленной. – И, уже отъезжая, добавил: – Будешь, князь, в Арзамасе, поклон от меня князю Леонтию передай, наведается, мол, Хмырь скоро. Ну, прощевай, князь! Дорогой не следуй, заставы там наши стоят. Всех имают без разбору. Так что полем да лесом путь твой лежать должен. Да за женку свою не печалься, пригляжу, чтоб чего не содеялось, а как поутихнет здесь, так я вывезу и ее, и детишек твоих в Арзамас-град! – уже издали крикнул мужик.
Князь облегченно вздохнул, перекрестился в благодарность Богу за избавление от воров и тронул коня.
2
Алёна вошла в воеводский дом. Все здесь еще говорило о недавно прошедшем бое: и поваленные, поломанные лавки, скамьи; и перевернутый стол; и затоптанные грязными сапогами, залитые кровью ковры.
Трупы убитых как повстанцев, так и стрельцов вынесли, а в горницы стали заносить раненых.
Алёна, отстегнув саблю и вытащив из-за пояса пистоли, принялась за свое обычное после боя дело: она омывала раны, очищала от грязи и тряпок, коими зачастую обвязывали мужики пораненные места, накладывала на раны мази и перевязывала их вновь. Ей при этом, как всегда, помогали дед Пантелей и послушник Данило, поднаторевшие в этом деле за время похода.
– А это кто? – наклонясь над стонущим стрельцом, спросила Алёна. – Вроде как не наш.
– Верно, матушка, – подтвердил, подойдя к раненому, Иван Зарубин. – То стрелецкий сотник Семен Афанасьев – правая рука воеводы, его наставник.
Алёна, склонившись над стрельцом и осмотрев рану, одобрительно сказала:
– Крепок сотник. Другой бы после такого удара уже душу Богу отдал, а этот жив и, думается мне, жить будет. Неси, Данилка, воды, – приказала Алёна суетящемуся подле нее послушнику, – стрельца на ноги ставить будем.
У распахнутого окна сидели, отдыхая, атаманы. Они тихо, чтобы не мешать Алёне, переговаривались:
– Вот и пойми ее, – кивнул в сторону Алёны Иван Кукин. – Своего мужика велит на виселицу вести, а вражину от смерти спасает. Чудно! Ей-богу, чудно! – покачал он головой.
– Ты тут у нас недавно, многого не ведаешь, потому и удивляешься. Мы ни какие-нибудь гулящие, мы – войско, у нас свои законы тоже имеются. Наипервейший наш закон: за товарища свою жизнь положи, а в беде не бросай. Фролка же Емельянов товарищей своих бросил, на тряпье польстился, а он не простой казак, полусотенный, мужики под его руку поставлены, – пояснил атаманам Игнат Рогов.
Закончив перевязывать сотника, Алёна устало опустилась на лавку.
– Ты бы пошла прилегла, матушка, совсем, поди, извелась, – предложил Алёне дед Пантелей. – Мужики вон, – кивнул он на притихших атаманов, – здоровяки какие, и то притомились, а ты-то, голуба наша, совсем без сил. Иди в верхние палаты, там спаленка, я и постелил уже. Иди, иди, матушка, – помогая Алёне встать, уговаривал дед Пантелей.
Алёна, поддавшись на уговоры, уже поднималась по лестнице, когда в окне заплясали огненные отблески пожара.
– Что это? – встревожилась Алёна.
Игнат выглянул в окно.
– Мужики в стрелецкой слободе мстятся, зажгли, поди, кого. Верно, христорадиевские радеют. Уж больно они на стрельцов темниковских сердиты.
– Загасить! Немедля загасить! – воскликнула Алёна и, подбежав к лавке, на которой лежало ее оружие, спешно стала пристегивать саблю. Усталые пальцы не слушались. – Ветер-то вон какой! Город выгорит дотла, где зимовать народ будет? Темниковские жильцы? Да и нам самим о пристанище на зиму подумать не мешает!
– Успокойся ты, – подскочил к Алёне Иван Кукин, забирая у нее саблю, – иди отдыхай, чай, сами управимся.
– Управимся, управимся, – заверил ее Еремий Иванов. – Иди поспи.
Алёна нехотя подчинилась и, прижав к груди пистолеты и саблю, медленно пошла к лестнице.
– Ты уж, деда, пригляди за ранеными. Может, воды кому испить охота придет, так уж уважь.
– Пригляжу, матушка. Не тревожься, – отозвался дед Пантелей.
Алёна вошла в спальню, огляделась. Здесь так же, как и во всем доме, царил беспорядок: сундуки были открыты, и женские платья, сарафаны, душегреи, рубахи разбросаны по комнате; полог, что висел над кроватью, был сорван и валялся под ногами; икона у изголовья висела вкось, лампада затушена. Правда, высокая кровать со взбитыми стараниями деда Пантелея пуховиками сияла белизной и манила к себе. Однако Алёна, как ни была уставши, принялась перебирать милые ее женскому существу вещи: сарафаны, сапожки, головные уборы. Их было так много, что разбегались глаза. И хотя Алёна чувствовала себя безмерно усталой, женское любопытство взяло над ней верх. Она быстро скинула с себя пропахший пылью и порохом длиннополый кафтан, черное монашеское платье, грубую холщовую рубаху…
Тонкая шелковая ткань расшитой бисером рубахи приятно облегла тело. Затем Алёна надела розовый сарафан, подбитую собольим мехом душегрею. Перебрав пар десять сапог, она выбрала одни – красного сафьяна, тисненные узором, с серебряными подковами на каблучках. Сапожки пришлись впору. Обув их, Алёна как бы вытянулась, стала стройнее, тоньше, усталые плечи развернулись, грудь приподнялась.
– Хорошо-то как! – радостно рассмеялась Алёна. Она придирчиво оглядела себя в маленькое серебряное зеркальце и всплеснула руками: – Ах, какая я, а голову-то прибрать забыла!
Алёна сдернула с головы черный платок, убрала волосы в сетчатый волосник, украшенный жемчугом, надела тяжелую, сияющую диамантами кику, подцепила каптургу.
– Теперь все, – вздохнула она облегченно и опять взглянула в зеркало. – Что те боярышня! Жаль, Поляк далече, а то бы взглянул на свою Алёну. Э-эх! – сокрушалась она, вспомнив молодца, – услала любого на погибель, а сама няряжаюсь да радуюсь.
Алёна сдернула с головы кику, бросила ее в распахнутый зев сундука и устало повалилась на пуховики. На то, чтобы раздеться, снять сапоги, уже не хватало сил. Сон, тяжелый, обволакивающий, навалился на Алёну и погасил остатки досады и вины, возникшие при воспоминании о Поляке.
3
Утро выдалось пасмурным, по-осеннему холодным. Родька Сергеев – темниковский площадной подьячий медленно шагал от костра к костру, у которых грелись на Соборной площади повстанцы.
Был он маленький, в своей, некогда черной, а ныне вылинялой, местами светящейся дырами рясе и валяном колпаке, огромных полуразвалившихся бахилах, подпоясанный засаленной веревкой, на которой с одной стороны болталась воиница, а с другой – сабля. Он походил на серую амбарную мышь, готовую в мгновение ока юркнуть в ближайшую щель. На подвижном, заляпанном чернилами лице его, в глубоких глазницах бегали маленькие всевидящие глазки. Реденькая козлиная бороденка и резко выделяющийся на худой вертлявой шее кадык подергивались. Несмотря на хищнически выступающий орлиный нос, выглядел подьячий жалко и смешно. Особенно нелепо смотрелась на его тощей фигуре длинная стрелецкая сабля.
– Гли, мужики, что деется-то, – отойдя от костра и перегородив дорогу подьячему, воскликнул один из повстанцев. – Чернильная душа никак в поход собралась.
Мужики, поняв, что сейчас будет потеха, обступили Родьку Сергеева.
– Сабелька не тяжела ли? – продолжал мужик, поглаживая висевшую у подьячего на поясе саблю.
– Не хапай, посмешник неразумный, не тобой дадена, – оттолкнул руку подьячий. – Не тебе одному правое дело Божье отстаивать!
– Так «не убий», Бог глаголет, а ты сабельку вот нацепил.
– Э-эх! – покачал головой подьячий. – И как у тебя во рту не почернеет от слов этаких. Над самим Господом насмешки строишь, гореть тебе в пламени геены огненной!
– Ни ча, не боись! – ухмыльнулся повстанец. – Мне поп Савва загодя все грехи отпустил, так что я теперь безгрешен. Могу тебе голову отрубить и греха не забоюсь. Потому никчемный ты человек и ненужный никому.
Мужики, видя, что потеха не получилась, отошли к костру, над которым на треноге в большом котле хлюпала, упревая, каша.
Повстанец, на свою беду зацепивший подьячего, тоже хотел было отойти, но Родька ухватил его за рукав кафтана.
– Погодь, молодец! Ты вот меня хаешь почем зря, а того не ведаешь, что я, может, больше пользы делу принесу головой своей, нежели ты своими ручищами, ибо человек, познавший слово писаное, уже не просто человек, а человечище! – подняв нравоучительно перст, нараспев протянул подьячий. – Ты же червь, созданный по подобию человеческому, так как старость мою не чтишь и надсмехаешься над слабосилием моим.
– Да отвяжись ты от меня, – хотел было оттолкнуть подьячего повстанец, но Родька Сергеев, точно клещ, вцепился в рукав кафтана.
– Ты еще молод, – поучал он. – Зелено вино в голове твоей кудлатой бродит, оттого и грех совершить, человека жизни лишить, что водицы испить. А грехи, они копятся и с годами к земле буйну голову клонят.
– Да не грехи, черная душа твоя, к земле мужика клонят, – вспылил повстанец и, резко дернувшись, освободил рукав кафтана, – работа тяжелая, непосильная на боярина да жизнь впроголодь к земле гнет!
Повстанец, повернувшись спиной к подьячему, хотел было пойти к товарищам, рассаживающимся вокруг котла, но не тут-то было! Родька вцепился в полу кафтана двумя руками.
Повстанец, раздосадованный и немного озадаченный таким поведением подьячего, гневно воскликнул:
– Ну, чего тебе? Пусти, зашибить могу ненароком!
– Отпущу, – нимало не испугавшись, затряс бородой подьячий, – исполни токмо просьбу малую.
– Ну?
– Сведи меня к старице Алёне.
– Ишь чего захотел, – ухмыльнулся повстанец. – Может, тебе самого царя-батюшку показать?
– Государь, царствие ему многие лета, мне не надобен, а вот старицу Алёну покажи, – уже миролюбиво попросил подьячий. – Разговор у меня к ней.