Голова стрелецкого приказа еще раз оглядел стрельцов и, покачав головой, сказал:
– Что ж, мужики! Слово я ваше передам воеводе, он решит… Одно скажу: не дело вы затеяли! Боярин Долгорукий вельми сердит, гнев его безмерен и того, кто супротив его воли пошел, не помилует. В решении, как я погляжу, вы тверды, да каб о том пожалеть не пришлось.
С этими словами Андрей Мотков вскочил в седло и ускакал прочь, а стрельцы, постояв и посудача о возможном наказании, построили пленных мужиков по четверо в ряд и не спеша двинулись к Арзамасу.
5
Вторично на неделе малиновым перезвоном встречал Арзамас войско воеводы, князя Юрия Долгорукого, теперь уже как победителя повстанческих отрядов.
И опять игумен Иона в окружении священников со крестами и иконами приветствовал его в воротах, благословляя и славя его победу. И опять служили в соборе благодарственный молебен.
Стрельцы и рейтары вернулись в свой лагерь у посадов, что на берегу Теши. Дворянское же ополчение и арзамасские ратники, войдя в крепость, учинили во избавлении от воровских казаков попойку, да так рьяно взялись за кубки и чаши, что к полуночи ни один из них не стоял на ногах.
Долгорукий изрядно устал, ломило натруженные в седле кости, болезненно ныла печень. Однако прежде чем уйти в опочивальню, он позвал к себе Щербатова и прямо с порога сурово сдвинув брови, спросил его:
– Все ли готово, князь, для вершения суда над ворогами?
– Что велено тобой было, князь, все сделано! Однако, думается мне, виселиц маловато.
– Ништо! Завтра поутру всю голь арзамасскую согнать за город, пусть смотрят да ума набираются. Охота бунтовать быстро пройдет и надолго. И вот еще что: тех стрельцов, что приказа моего не исполнили, имать, оружие забрать, а самих – в цепи! С них и начнем суд вершить, – распорядился боярин Долгорукий. – Сотника же, что над теми стрельцами поставлен, вместе с ними заковать в кандалы, а голову стрелецкого приказа Андрюшку Моткова за то, что не усмотрел воровской смуты среди стрельцов, заковать в железа и отправить в Москву. Вернусь в Белокаменную, сам его поспрошаю.
Утро выдалось смурное, мглистое. Небо было покрыто тяжелыми облаками. Над лесом стояла синеватая муть. Сырой, неподвижный воздух напитал влагой одежду, отобрав последнее тепло у настывшего за ночь тела. Повстанцы, согнанные в кучи по две-три сотни и разделенные конными рейтарами и стрельцами, грудились на сырой траве, тесно прижавшись друг к другу. Их лица были серы, угрюмы, в глазах у многих застыл страх. Да как и не страшиться им было, когда над головами нависли перекладины виселиц по двадцать-тридцать шагов длиной, поддерживаемые десятью столбами-подпорами, а поодаль, в три ряда, поставлено было до полусотни колод.
На прилегающие к месту суда над повстанцами Ивановские бугры начали стекаться арзамасские мужики и бабы. Их не пришлось гнать силой, они явились сами. Кого любопытство влекло, кого сострадание.
К полудню все было готово: палачи стояли на своих местах; на виселицах болтались веревки, ужасая множеством раскачивающихся на ветру петель; секиры, лежащие на колодах, еще не окропленные кровушкой, холодно отсвечивали лезвиями; жаром исходили тигли, на коих лежали раскалившиеся добела щипцы, железные пруты и другие пытошные орудия; дыбные хомуты ждали своих жертв.
Народ нетерпеливо гудел: мужики, глядя на повстанцев, почесывались и поплевывали, изредка переговариваясь словами; бабы крестились, охали и ахали, шумно вздыхали, украдкой утирали кончиками платков накатывающиеся на глаза слезы; кое-кто из сердобольных тихо подвывал; детвора сновала тут же, забегая и к стрельцам, плотно окружившим место расправы, и даже к повстанцам, передавая им куски хлеба, данные чьей-то жалостливой рукой.
Повстанцы, истомившись ожиданием и неизвестностью, стояли молча, потупя взоры, обреченные, согнув плечи.
Стрельцы и рейтары тоже притомились, ожидая начала суда. Они стояли плотно, в несколько рядов окружив пленных. В стороне от всех, под охраной рейтарского полка, построенные по четыре в ряд, стояли стрельцы взбунтовавшейся сотни.
Все ожидали боярина Юрия Долгорукого, князей и воевод, стрелецких голов и рейтарских полковников, которые сидели в совете в Приказной избе Арзамас-града.
Но вот на дороге показалась группа всадников.
Арзамасцы и войско оживились, палачи засуетились, проверяя в который раз дыбные ремни, разминая плети, звенели щипцами и железными прутами, показывая усердие.
Боярин, одетый во все черное и сам какой-то черный, замученный, поддерживаемый с обеих сторон услужливо подскочившими рейтарскими полковниками, тяжело перевалился с седла. Взойдя на помост, над которым был сооружен навес, он сел в массивное кресло, стоявшее возле стола, застеленного черным сукном и, поманив пальцем дьяка Михаила Прокофьева, приказал:
– Скажи, чтобы начинали! Велю! – махнул он рукой, отпуская дьяка.
Следствие велось наспех. Поначалу было начали писать списки с расспросных речей, но потом, видя, что времени на это уходит немало, а воровских казаков великое множество, отказались от записей.
Первыми предстали на суд стрельцы, отказавшиеся исполнить приказ Юрия Долгорукого. Вина их была явной, а потому решение было скоро – повесить!
Никто не ожидал такого решения, исходившего от самого боярина Долгорукого. Думали, что обойдется все поркой, к тому и готовы были, но, услышав про смертную казнь за выказанное неповиновение, ужаснулись.
– Помилуй, государь! – кричали стрельцы, падая на колени и простирая к боярину руки.
– Помилуй неразумных! – неслось над толпой.
Долгорукий, казалось, не слышал этих душераздирающих криков. Привалившись к спинке кресла, он устало смежил веки.
Палачи, озадаченные принятым решением, замешкались с исполнением казни.
Боярин, видя нерешительность палачей, нахмурив брови, угрожающе проронил, обращаясь к старшему над заплечных дел мастерами Ермиле Храпову.
– Может, кого из твоих поучить, чтоб расторопнее были? Отъелись на дармовых харчах, животы нагуливали…
После этого остановок не было.
Вздрогнул люд арзамасский, забились бабы в истерике, затрепетали стрелецкие тела в петлях… Скоро свершилась казнь, и вот уже новые сотни выслушивают приговор и новые тела повисают под перекладинами, летят из-под топора головы, трещит живое тело на дыбе, пахнет кровью, горелым мясом. Сплошной стон стоит над Ивановскими буграми: то ли повстанцы стонут предсмертным стоном, то ли люд арзамасский волею боярской заживо в преисподнюю опущенный, то ли земля-матушка надрывается, захлебываясь людской кровушкой.
И среди этого ужаса только один человек оставался безучастным ко всему: ни стоны, ни хрипы предсмертные, ни крики о пощаде, ни мольбы о милости не трогали его. Этим человеком был воевода, князь Юрий Алексеевич Долгорукий.
Лишь когда осудили часть мужиков к медленной смерти на кольях и когда нечеловеческие вопли огласили место казни, боярин очнулся от оцепенения и, поглядев в сторону казнимых, ни к кому не обращаясь, заметил:
– Колья зело остры. Притупить толику надобно, не то смерть воры примут скоро, не мучась.
До поздней ночи вершил боярин суд и расправу над пленными повстанцами, и до поздней ночи арзамасцы смотрели на это кровавое зрелище. Те, кто пытался уйти с места казни, вылавливались и, после того, как получали по пяти плетей в назидание, возвертались на место: так велел Долгорукий.
Когда стало совсем темно, боярин, обойдя место казни и обозрев содеянное за день, бесстрастным голосом произнес:
– Достанет для первого дня. Поутру вершить суд дале. Да поможет нам Бог!
Боярин перекрестился, сел в седло и ускакал в Арзамас.
Редко кто из арзамасцев спал в эту ночь спокойно. Горы обезглавленных трупов, вылезшие из орбит глаза, выпавшие языки повешенных мерещились им в темных углах. Ужасом и смертью был пропитан воздух, животный страх пронизывал каждого, кто в этот день был на Ивановских буграх и видел «боярскую милость».
Глава 3 Темниковская засечная полоса
1
Пришла осень. Березы, желанные гостьи в темно-зеленом ельнике, красовались позолотой кружев. Споря с ними, радуя глаз ярко-красными гроздьями плодов, трепеща от легкого ветерка оранжево-желтыми листьями, стояли кусты рябины. Солнечные лучи уже не могли согреть землю. Они только на короткое время возвращали лес к воспоминаниям жаркого лета и опять утопали в безжизненной тине свинцово-серых облаков.
Алёна брела наугад. Красота осеннего леса не радовала взгляда. Тяжелые думы одолевали ее, лишали сна и покоя.
«Как же так, – думала Алёна, – более чем пятнадцатитысячное повстанческое войско разгромлено в три раза меньшим царским войском… хотя у повстанцев были и пушки, и пищали, и конница немалым числом. И все-таки побиты… Мужик, конечно же, непривычен к ратному ремеслу, но на трех мужиков приходилось по одному стрельцу, и тот их осилил. Значит-то: надо учить, пока есть время, мужиков ратному делу – потом учение окупится сторицею. Еще что? – задумалась Алёна. – Надо объединить наши силы. Мужики поднялись повсюду, а дерутся супротив бояр да князей порознь. В том-то и слабость наша. Соединить бы все ватаги да отряды в одно войско… вот силища-то была, не то что ноня.
Сейчас самое время к Степану Разину на подмогу идти. Осилит он царское войско, и нам возле него жить. Побьют Разина, и нам смерть. Одно мешает делу нашему: мужик не пойдет далеко от дома, от своего клочка земли. У своей деревни он орел, а отведи мужика за соседнюю деревеньку биться, и он уже всю свою храбрость растерял. Христорадиевские мужики, вот те пойдут хоть куда. Их прижимистость да осмотрительность стрельцы на засеке под Христорадиевкой в крови потопили. Теперь они готовы хоть и на саму Москву идти, только поведи. Да мало христорадиевцев…» – Алёна вздохнула.
Разгром повстанцев под селом Пановом двояко повлиял на мужиков: одни из них еще настойчивее стали рваться в бой со стрельцами; другие же, которые прятали глаза от зорких глаз Алёны, стали потихоньку покидать повстанческий лагерь, расползаясь по своим деревням, надеясь на всемилостивейшее прощение. Но таких было немного.