– Скверно? Это потому, что три ночи не спал. Джон, пригласишь меня на ужин? Я хочу узнать, как эта женщина-штрейкбрехер оказалась здесь, но боюсь уснуть на середине фразы – хотя сейчас чувствую себя так, будто мне сон никогда не потребуется, – и, пожалуй, пойду домой, пробуду до вечера там.
Голт смотрел на него с легкой улыбкой.
– Ты же собирался улететь через час?
– Что? Нет… – с удивлением произнес Франсиско, потом вспомнил. – Нет! – ликующе засмеялся он. – В этом больше нет нужды! Да, я же не сказал тебе, где был, верно? Я искал Дагни. Искал… обломки ее самолета. Сообщили, что она погибла в авиакатастрофе в Скалистых горах.
– Понятно, – спокойно сказал Голт.
– Никак не мог подумать, что она выберет для катастрофы Ущелье Голта, – весело сказал Франсиско, в голосе его звучало радостное облегчение, с которым чуть ли не смакуют ужас прошлого, противопоставляя ему настоящее. – я летал над районом между Афтоном и Уинстоном, над каждой его вершиной и расселиной, и, завидев где-нибудь внизу разбитую машину… – он умолк и содрогнулся. – А ночью мы – поисковые группы уинстонских железнодорожников – ходили пешком, без какой-либо подсказки, без плана, без остановки, пока вновь не наступал день, – пожал плечами, пытаясь отогнать это видение, и улыбнуться. – Злейшему врагу не пожелал бы… – и умолк; улыбка исчезла, лицо помрачнело, словно при неожиданном воспоминании. Через несколько секунд он обратился к Голту:
– Джон, – в голосе его звучала странная официальность, – можно известить тех, кому важно знать, что Дагни жива… на тот случай, если кто-то… испытывает то же, что испытывал я?
Голт посмотрел на него в упор:
– Хочешь дать кому-то из чужих понять, что он так и останется чужим?
Франсиско опустил глаза, но твердо ответил:
– Нет.
– Жалость, Франсиско?
– Да. Забудь об этом. Ты прав.
Голт отвернулся; движение это было странно резким, словно невольным.
Франсиско удивленно посмотрел на него и негромко спросил:
– В чем дело?
Голт повернулся к нему и какой-то миг смотрел, не отвечая. Дагни не могла понять, какое чувство смягчило выражение его лица: в улыбке Голта были терпение, мука и нечто иное, большее…
– Какую бы цену ни заплатил каждый из нас за эту борьбу, – сказал Голт, – тебе пришлось тяжелее всех, не так ли?
– Кому? Мне? – Франсиско удивленно улыбнулся. – Никоим образом! Что это с тобой? – и со смешком добавил: – Жалость, Джон?
– Нет, – твердо ответил Голт.
Дагни увидела, что Франсиско недоуменно нахмурился, потому что Голт сказал это, глядя не на него, а на нее.
Чувства, которые испытала Дагни, впервые войдя в дом Франсиско, были совсем не теми, что вызвал его угрюмый вид. Она ощущала не трагическое одиночество, а бодрящую живость. Комнаты были пустыми и отличались грубой простотой, дом казался построенным с присущими Франсиско мастерством, решительностью и нетерпеливостью; он походил на лачугу колониста-первопроходца, сколоченную наспех, чтобы служить лишь трамплином для долгого прыжка в будущее – будущее, где его ждало такое громадное поле деятельности, что нельзя было тратить время на обустройство настоящего. Дом обладал энергией не жилища, а лесов, возведенных вокруг вздымающегося небоскреба.
Сняв пиджак, Франсиско стоял посреди тесной гостиной с видом владельца дворца. Из всех дворцов, где его видела Дагни, этот казался самым подходящим для него фоном. Как простота одежды в сочетании с гордой осанкой придавали ему вид истинного аристократа, так и скромность комнаты придавала ей вид патрицианского жилища; к этой скромности добавляли единственный величественный штрих два древних серебряных кубка в небольшой нише, вырубленной в голых бревнах стены; их узор, потускневший ныне от патины столетий, потребовал долгого кропотливого труда, куда большего, чем постройка самого дома. В непринужденном, естественном поведении Франсиско был оттенок спокойной гордости, его улыбка словно бы говорила Дагни: «Вот какой я на самом деле и каким был все эти годы».
Она посмотрела на кубки.
– Да, – сказал Франсиско в ответ на ее безмолвную догадку, – они принадлежали Себастьяну д’Анкония и его жене. Из своего дворца в Буэнос-Айресе я привез только их. Да еще герб над дверью. Вот и все, что я хотел сберечь. Остальное исчезнет в ближайшие месяцы, – он усмехнулся. – Они растащат все, последние остатки «Д’Анкония Коппер», но будут очень удивлены. Найдут они очень немного. А что до дворца, то даже не смогут оплатить счет за его отопление.
– А потом? – спросила Дагни. – Куда ты уйдешь?
– Я? Буду работать в «Д’Анкония Коппер».
– Как это понять?
– Помнишь древнюю ритуальную фразу англичан: «Король умер, да здравствует король»? Когда останки владений моих предков перестанут мешаться под ногами, мой рудник станет юным телом «Д’Анкония Коппер», той собственностью, о которой они мечтали, ради которой трудились, которой заслуживали, но так и не получили.
– Твой рудник? Какой? Где?
– Здесь, – сказал он, указывая на горные вершины. – Ты этого не знала?
– Нет.
– У меня есть рудник, до которого грабителям не дотянуться. Я провел разведку, обнаружил медь, сделал пробу. Это было восемь лет назад. Я стал первым, кому Мидас продал землю в этой долине. Я купил этот рудник. Начал дело собственными руками, как Себастьян д’Анкония. Сейчас работой руководит управляющий, в прошлом лучший мой металлург в Чили. Рудник дает столько меди, сколько нам нужно. Доходы я вкладываю в банк Маллигана. Это все, что мне потребуется… – «для покорения мира» договаривала за него интонация, и Дагни поразил резкий контраст между тем, как произнес это он, и постыдным, противным тоном полухныканья-полуугрозы, тоном полунищего-полубандита, который люди их столетия придали слову «потребность».
– Дагни, – говорил Франсиско, он смотрел в окно на вершины гор, как на вершины времени, – возрождение «Д’Анкония Коппер» и всего мира должно начаться отсюда, из Соединенных Штатов. Эта страна, единственная в истории, появилась на свет не случайно, не в результате слепых племенных войн, а как рациональное порождение человеческого разума. Страна была построена при верховенстве рассудка и в течение одного великолепного столетия спасла мир. Ей предстоит сделать это еще раз. Первые шаги «Д’Анкония Коппер», как и любой универсальной ценности, должны начаться отсюда – потому что вся остальная земля достигла дна тех верований, которых держалась веками: мистики и приоритета алогичного, то есть своей конечной точки – сумасшедшего дома и кладбища… Себастьян д’Анкония совершил одну ошибку: принял систему взглядов, предполагавшую, что заработанная собственность должна принадлежать ему не по праву, а по разрешению. Его потомки расплачивались за эту ошибку. Я произвел последний платеж… Думаю, я доживу до того дня, когда выросшие из новых корней рудники, плавильни, грузовые платформы «Д’Анкония Коппер» снова распространятся по всему миру вплоть до моей родины, и я первым начну ее возрождать.
Возможно, доживу, но не уверен. Никто не может предсказать, когда люди решат вернуться к разуму. Возможно, до конца жизни я не создам ничего, кроме этого единственного рудника – «Д’Анкония Коппер № 1», США, штат Колорадо, Ущелье Голта. Но помнишь, Дагни, что моим честолюбивым устремлением было удвоить производство меди по сравнению с отцовским? Дагни, если под конец жизни я буду производить всего фунт меди в год, я стану богаче отца, богаче всех моих предков с их тысячами тонн, потому что этот фунт будет моим по праву и будет использован на благо тех, кто это знает.
То был Франсиско их детства – в осанке, манерах, ярком блеске глаз, – и Дагни неожиданно для себя стала расспрашивать его о руднике, как некогда о новых промышленных проектах, когда они гуляли по берегу Гудзона, и снова чувствовала дуновение безграничности будущего.
– Я покажу тебе рудник, – пообещал он, – как только позволит твоя лодыжка. Туда нужно взбираться по крутой тропе, где проходят только мулы, шоссе туда еще не проложено. Хочешь, покажу тебе новую плавильню, которую проектирую. Я работаю над ней уже давно; при нынешнем объеме продукции она слишком сложна, но когда производительность рудника возрастет в достаточной мере, увидишь, сколько труда, времени и денег она сэкономит!
Они сидели на полу, склонясь над листами бумаги, разглядывали сложные части плавильни – с той же радостной серьезностью, с какой рассматривали металлолом на свалке.
Дагни подалась вперед, когда Франсиско потянулся за очередным листом, и неожиданно для себя прижалась к его плечу. Невольно замерла на миг и подняла взгляд. Он смотрел на нее, не скрывая того, что испытывает, но и не требуя какого-либо продолжения. Она отодвинулась, понимая, что чувствует то же, что и он.
Потом, остро ощущая возрождение того, что испытывала к нему в прошлом, Дагни вдруг осознала одну особенность, всегда являвшуюся неотъемлемой частью ее отношения к Франсиско, но сейчас впервые ставшую ясной: если это желание – праздник жизни, тогда то, что она испытывала к другу своего детства, было праздником ее будущего, радостью, частицей гарантии надежды… и счастья. Просто теперь все это воспринималось не как символ будущего, а как лишенное перспектив настоящее. И она поняла. Поняла через образ мужчины, стоящего у порога своего неказистого дома. Поняла, что это и есть он, тот самый, который, возможно, навсегда останется недосягаемой мечтой.
«Но ведь подобный взгляд на человеческую судьбу, – подумала Дагни, – я страстно ненавидела и отвергала: взгляд, что человека всегда должно влечь вперед зрелище сияющего вдали недосягаемого видения, что человек обречен желать его, но не достигать. Моя жизнь и мои ценности не могли привести меня к этому; я никогда не находила прекрасными мечты о невозможном и всегда делала невозможное досягаемым…»
Однако она пришла к этому и найти объяснения не могла.