Атлант расправил плечи — страница 236 из 305

имо, – если б попросила у них помощи, они бы спросили: «В чем твоя вина? Пьянство? Наркотики? Беременность? Магазинные кражи?» Я бы ответила: «Я ни в чем не виновна, однако…». «Извините. Страдания невиновных нас не касаются».

Черрил снова побежала. Остановилась на углу длинной, широкой улицы. Здания и тротуар сливались с небом; две цепочки зеленых огней светофоров висели в пространстве, уходя в бесконечную даль, к другим городам, океанам, чужим землям, словно опоясывая земной шар. У этих зеленых огней был безмятежный вид, они походили на манящий, бесконечный путь, открытый для любого желающего. Потом огни переключились на красные, грузно опустились ниже, превратились из четких кружков в расплывчатые пятна, в предупреждение о неминуемой опасности. Черрил остановилась и смотрела на проезжавший мимо грузовик: его огромные колеса вдавливали еще один слой грязи в истертые булыжники улицы.

Светофоры снова вспыхнули зеленым, но Черрил стояла, дрожа, не в силах шевельнуться. «Вот так регулируются движения тела, – подумала она, – но что они сделали для движения души? Ввели сигналы-антиподы: дорога безопасна, когда горят красные огни зла, но когда вспыхивают зеленые огни добродетели, обещая тебе безопасность, ты идешь и попадаешь под колеса. Эти обманные огни тянутся по всему миру, во все страны, опоясывая весь мир. И планета усеяна калеками, не знающими, что погубило их и почему; они тащатся из последних сил на изувеченных ногах по своей беспросветной жизни, считая, что боль – это суть существования, а регулировщики морали посмеиваются и говорят, что человек по природе своей не способен ходить».

Этих слов не было в сознании Черрил, но она наверняка произнесла бы их, если бы смогла найти; вместо них в ней внезапно вспыхнула ярость, заставившая ее колотить кулаками по железному столбу светофора, по раструбу, хрипевшему насмешливым скрежетом звуковых сигналов.

Черрил не могла разбить его кулаками, не могла уничтожить все столбы на улице, уходящей за горизонт, как не могла выбить это кредо из душ людей, которые будут встречаться ей день за днем. Она больше не могла иметь с ними дела, не могла идти тем путем, каким шли они. Но что она могла сказать им, она, не имевшая слов назвать то, что знает, не имевшая голоса, который они бы услышали? Что она могла сказать им? Как могла убедить?

Где люди, которые умеют говорить? Этих слов у нее тоже не было, были только удары кулаков о металл, потом она вдруг увидела себя, разбивающую до крови костяшки пальцев о железный столб. Это зрелище заставило ее содрогнуться, и она заковыляла прочь. Шла, не видя ничего вокруг, с ощущением, что оказалась в лабиринте, откуда нет выхода.

«Нет выхода, – вторили ей обрывки сознания, вколачивая это в тротуар звуком ее шагов, – нет выхода… нет спасения… нет помощи… нет возможности отличить гибель от безопасности или друга от врага». «Будто та собака, о которой я слышала, – думала Черрил, – какая-то собака в чьей-то лаборатории… собака, которой поменяли сигналы… и она не могла отличить сигналы удовольствия от сигналов угрозы… по сигналу кормежки получала наказание, по сигналу наказания – еду; понимала, что глаза и уши обманывают ее, что ее восприятие ошибочно, а сознание бессильно во внезапно изменившемся мире – и сдалась, отказалась есть или жить такой ценой…» «Нет! – это было единственной осмысленной реакцией. – Нет! Нет! Не ваш это путь, не ваш мир, даже если нет – все, что осталось от моего!»

В самый темный час ночи в проходе между складами и причалами Черрил обнаружила работница патронажной службы. Серое пальто и серое лицо этой женщины сливались со стенами домов. Она заметила молодую даму в слишком элегантном и дорогом для этой округи костюме, без шляпки, без сумочки, со сломанным каблуком, взъерошенными волосами и ссадиной в уголке рта, слепо бредущую, не отличая тротуаров от проезжей части. Улица представляла собой узкую щель между глухими массивами складов; луч света с трудом пробивал влажный туман с запахом затхлой воды; оканчивалась она у каменного парапета на краю громадной черной пустоты, где сливались небо и река.

Патронажная работница подошла к ней, сурово спросила: «Вы попали в беду?» – и увидела один настороженный глаз, локон, закрывающий другой, лицо дикого существа, забывшего звук человеческой речи, но прислушивающегося, будто к далекому эху, с опаской и вместе с тем с надеждой.

Патронажная работница взяла ее за руку.

– Стыдно напиваться до такого состояния… если б вам, светским женщинам, было, чем заняться, кроме удовлетворения своих прихотей и погони за удовольствиями, вы бы не шлялись пьяной, как бродяга, в этот час ночи… если б перестали жить своими капризами, перестали думать о себе и нашли более высокую…

Тут молодая женщина закричала – вопль ее бился о глухие бастионы улиц, словно в камере пыток, это был животный ужас. Она вырвала руку, отскочила назад, потом выкрикнула:

– Нет! Нет! Это не ваш мир!

Затем побежала, движимая внезапным порывом – порывом существа, спасающегося бегством от мерзостей судьбы; она бежала прямо по улице, к реке и, не останавливаясь, без малейшего колебания, перепрыгнула через парапет и бросилась в воду.

ГЛАВА V. СТОРОЖА БРАТЬЯМ СВОИМ

Утром второго сентября в Калифорнии, у Тихоокеанской ветки «Таггерт Трансконтинентал», между двумя телеграфными столбами порвался медный провод.

С полуночи лениво моросил мелкий дождь, и восхода не было, был только серый свет, просачивавшийся сквозь густые тучи, и блестящие дождевые капли на проводах сверкали искрами на фоне мелового неба, свинцового океана и стальных буровых вышек, торчавших нелепой щетиной на голом склоне холма. Провода износились, они прослужили больше лет и перенесли больше дождей, чем положено; один из них все больше и больше провисал под грузом воды; потом на изгибе провода появилась последняя капля, она висела, будто хрустальная бусинка, несколько секунд набирая вес; бусинка и провод одновременно не смогли выносить своего веса, провод лопнул, и обрывки его упали вместе с бусинкой – беззвучно, словно слезы.

Когда в управлении Тихоокеанского отделения стало известно об этом обрыве, служащие прятали друг от друга глаза. Давали вымученные, невнятные объяснения случившемуся, однако все понимали, в чем дело. Все знали, что медный провод – редкий товар, более драгоценный, чем золото или честь; знали, что заведующий складом отделения несколько недель назад продал запас провода неизвестным, появившимся ночью торговцам, которые днем были не бизнесменами, а простыми людьми с влиятельными друзьями в Сакраменто и Вашингтоне, как и недавно назначенный новый завскладом имел в Нью-Йорке друга по имени Каффи Мейгс, о котором никто ничего не спрашивал. Знали, что человек, который возьмет на себя ответственность распорядиться о ремонте и поймет, что ремонт невозможен, навлечет на себя обвинения со стороны неизвестных врагов; что его сотрудники станут странно молчаливыми и не захотят давать показаний, чтобы помочь ему; что он ничего не докажет, а если попытается, то недолго задержится на этой работе. Они не знали, что безопасно, а что нет, теперь, когда наказывают невинных; они понимали, как животные, что когда сомневаешься и боишься, единственной защитой является молчание. И молчали; говорили лишь о соответствующих процедурах отправления сообщений соответствующему руководству в соответствующий момент.

Молодой дорожный мастер вышел из здания управления, зашел в телефонную кабинку у аптеки, где его никто не мог увидеть, и оттуда за свой счет, не считаясь с расстоянием и целым рядом непосредственных руководителей, позвонил Дагни Таггерт в Нью-Йорк.

Дагни приняла звонок в кабинете брата, прервав срочное совещание. Молодой дорожный мастер сказал ей только, что линия порвана, и проводов для ремонта нет; больше он не сообщил ничего и не объяснил, почему счел необходимым позвонить лично ей. Дагни не стала спрашивать: она поняла.

– Спасибо, – вот и все, что она произнесла в ответ.

В ее кабинете была особая картотека всех еще имевшихся в наличии дефицитных материалов в отделениях «Таггерт Трансконтинентал». Там, как в деле о банкротстве, содержались сведения о потерях, а редкие записи о новых поставках напоминали злорадные смешки некоего мучителя, бросающего крохи голодающей стране. Дагни просмотрела бумаги в папке, закрыла ее, вздохнула и сказала:

– Эдди, позвони в Монтану, пусть отправят половину своего запаса провода в Калифорнию. Монтана сможет продержаться без него еще неделю.

Когда Эдди Уиллерс собрался возразить, она добавила:

– Нефть, Эдди. Калифорния – один из последних оставшихся поставщиков нефти в стране. Калифорнийскую линию терять нельзя.

И вернулась на совещание в кабинет брата.

– Медный провод? – вскинул брови Джеймс Таггерт и отвернулся к городу за окном. – В ближайшее время никаких проблем с медью не ожидается.

– Почему? – спросила Дагни, но он не ответил. За окном не было видно ничего особенного, только ясное небо, неяркий послеполуденный свет на городских крышах, а над ними календарь, гласивший: «2 сентября».

Дагни не знала, почему Джеймс потребовал провести совещание в своем кабинете, почему настоял на разговоре с ней с глазу на глаз, чего всегда старался избегать, и почему все время поглядывал на наручные часы.

– Дела, мне кажется, идут плохо, – сказал он. – Нужно что-то предпринимать. По-моему, возникли путаница и неразбериха, ведущие к нескоординированной, неуравновешенной политике. Я имею в виду, что в стране существует громадный спрос на перевозки, однако мы теряем деньги. Мне кажется…

Дагни сидела, глядя на отцовскую карту «Таггерт Трансконтинентал» на стене его кабинета, на красные артерии, вьющиеся по желтому материку. Было время, когда эта железная дорога называлась кровеносной системой страны, и поток поездов казался кровообращением, несущим развитие и процветание всем самым пустынным районам. Теперь он по-прежнему походил на ток крови, но лишь в одну сторону, словно из раны, уносящий из тела последние остатки питания и жизни. «Одностороннее движение, – равнодушно подумала она, – движение потребителей».