Атлант расправил плечи. Часть 2. Или — или — страница 10 из 90

Риарден поднял бокал, глядя на Дагни.

— Хэнк, я… я отказалась бы от всего на свете, кроме одного — быть… объектом роскоши для твоего удовольствия.

Он увидел, что пальцы, которыми она держит бокал, дрожат. И сказал просто:

— Я знаю это, любимая.

Она застыла: он никогда еще не называл ее этим словом. Откинув голову, он улыбнулся своей самой ослепительной улыбкой.

— Впервые ты дала слабину, Дагни, — сказал Риарден.

Тряхнув головой, она рассмеялась. Он протянул через стол руку и накрыл ладонью ее обнаженное плечо, словно предлагая поддержку. С ласковым смехом, как будто ненароком, она коснулась губами его пальцев и опустила голову, чтобы он не заметил, что в ее глазах сверкают слезы.

Подняв голову, она одарила его ответной улыбкой, и весь вечер превратился в их торжество, реванш за все его ночи в рудных шахтах, за все годы, миновавшие со дня ее первого бала, когда, скрывая одиночество под маской веселости, она размышляла о людях, надеявшихся, что огни и цветы придадут им величие.

«Нет ли в том, чему нас учили, извращения, ошибки, порочной и даже фатальной?» — эти его слова она обдумывала, полулежа в кресле в своей гостиной унылым весенним вечером, ожидая его прихода. «Еще, дорогой, — думала она, — еще немного, и ты освободишься от этой ошибки и от той ненужной боли, которую ты не должен носить в себе». Но она чувствовала, что и сама не видит пока всего пути, и не может знать, какие шаги ей осталось совершить.

Шагая по темным улицам к дому Дагни, Риарден засунул руки в карманы, крепко прижав ладони к бокам, потому что не хотел ни к кому прикасаться, даже случайно. Он никогда прежде не испытывал такого чувства — отвращения, которое не было вызвано чем-то конкретным, а просто затопило весь город. Он мог бы понять неприязнь к чему-то конкретному и мог бы побороться с этим, уверенный, что оно не относится к реальному миру. Но чувство, что весь мир — тошнотворное место, которому он не хочет принадлежать, было новым для него.

Он провел совещание с производителями меди, повязанными по рукам и ногам кучей директив, ставших реальной угрозой их существованию в грядущем году. Ему нечего было им посоветовать, он не мог предложить решения проблемы. Изобретательность, принесшая ему славу человека, который всегда находит способ не останавливать свои прокатные станы, не помогла отыскать путь к спасению производителей меди. Все они понимали, что такого пути не существует, ведь изобретательность — свойство ума, а при сложившихся обстоятельствах разум давно уже стал бесполезным.

— Это дело рук парней в Вашингтоне и импортеров меди, — сказал один. — В основном, компании «Д’Анкония Коппер».

«Еще один маленький, противный укол боли, — подумал он, — чувство обманутого ожидания, на которое он не имеет права». Риардену полагалось знать, что это может совершить только такой человек, как Франсиско д’Анкония, и ему было горько, что где-то в мрачном мире погас еще один яркий огонек.

Он не мог разобраться, породила ли эту всепоглощающую тошнотворность невозможность действовать, или, наоборот, тошнотворность лишила его желания действовать. И то, и другое справедливо, решил он. Желание действия предполагает возможность действий; действие предполагает цель, которая стоит того, чтобы ее добиваться. Если единственная цель — пресмыкаться перед всякими мафиози ради сомнительного преимущества, тогда желание действовать просто пропадает.

«А может ли продолжаться жизнь? — равнодушно спрашивал он себя. — Суть жизни, — думал он, — состоит в движении; жизнь человека — движение к цели. Каково положение человека, у которого отбирают и движение, и цель; человека, закованного в цепи: ему позволено только дышать и бессильно созерцать те огромные возможности, что он мог бы реализовать? Человека, которому позволено только кричать «Почему???» и в качестве единственного объяснения видеть ружейный ствол, направленный ему в лицо?» Он на ходу пожал плечами, ответа ему даже искать не хотелось.

Риарден равнодушно взирал на опустошение, порожденное его собственным равнодушием. Несмотря на то, какую тяжелую борьбу пришлось ему выдержать в прошлом, он никогда не приходил к мерзкому отрицанию желания действовать. В моменты страданий он не позволял боли одержать победу: он никогда не позволял себе утратить стремление к радости. Он никогда не сомневался в предназначении мира и в величии человека, как его смысла и главной движущей силы. Много лет назад он с высокомерным пренебрежением думал о сектах фанатиков, возникавших в темных уголках истории, сектах, веривших в то, что человек оказался в ловушке недоброй Вселенной, где правит зло; оказался с единственной целью — подвергать себя мукам. Сегодня он понимал их восприятие мира, понимал, каким они хотели бы его видеть. Если то, что вокруг него, — мир, в котором он живет, то он не хочет касаться ни одной из его граней, не хочет бороться с ним. Он — посторонний, у которого больше ничего нет за душой, и не осталось интереса к жизни.

Дагни… желание быть с ней осталось единственным исключением.

И тяга эта не проходила. И вдруг — шок. Он понял, что сегодня не хочет спать с Дагни. Желание, не дававшее ему ни минуты покоя, постоянно нараставшее, подпитываясь уже самим своим существованием, стерлось. Странная импотенция, не от ума, и не от тела. Он, как всегда, страстно веровал, что она — самая желанная женщина на свете. Но из этого чувства родилось только желание желать ее, стремление чувствовать, но не само чувство. Оцепенение казалось безличным, будто коренилось не в нем и не в ней, словно секс принадлежал теперь тому миру, который Риарден покинул.

— Не вставай, останься в кресле. Ведь ты ожидала меня, я знаю, вот и хочу еще немного на тебя посмотреть.

Он произнес это, стоя на пороге квартиры Дагни, глядя на ее фигуру в кресле, на то, как радостно подались вперед ее плечи, когда она хотела подняться, и улыбнулся.

Он заметил — словно кто-то внутри него с отстраненным любопытством наблюдал за его реакциями — что улыбка и внезапная радость его искренни. Он поймал себя на некоем чувстве, которое всегда испытывал, но никогда не мог определить, назвать, поскольку было оно и постоянным, и мгновенным: чувстве, запрещавшем ему видеть ее в моменты боли. Это было больше чем желание скрывать свои страдания из гордости. Риарден понимал, что нельзя выставлять свои переживания напоказ, чтобы ни одна новая нить, связующая их, никогда не была рождена болью или жалостью. Его привела сюда не жалость, и не за жалостью он пришел.

— Тебе все еще нужны доказательства того, что я всегда жду тебя? — она послушно осталась в кресле. В голосе не слышалось ни нежности, ни мольбы, только радость и игривость.

— Дагни, почему ты единственная женщина, которая в этом признается?

— Потому что другие женщины не уверены в том, что они желанны. Я уверена.

— Мне нравится твоя самоуверенность.

— Уверенность в себе — только часть того, о чем я говорю, Хэнк.

— А что остальное?

— Уверенность в моей ценности, и в твоей. — Риарден глянул на нее, словно у него в голове мелькнула какая-то мысль, и она добавила, засмеявшись: — Я не могла бы быть уверенной, что удержу человека вроде Оррена Бойла, например. Он может вообще меня не захотеть. А тебе я нужна.

— Ты хочешь сказать, — медленно проговорил он, — что я вырос в твоих глазах, когда ты обнаружила, что ты мне нужна?

— Конечно.

— Это не похоже на реакцию большинства людей, которые хотят, чтобы их желали.

— Не похоже.

— Большинство людей вырастают в собственных глазах, если другие их желают.

— Я чувствую, что другие вырастают в моих глазах, если они меня любят. Именно так думаешь и ты, Хэнк, признаешься ли ты сейчас в этом или нет.

Совсем не это я сказал тебе тогда, нашим первым утром, подумал Риарден, глядя на нее. Она потянулась к нему; лицо оставалось спокойным, но в глазах искрилось веселье. Он знал, что она думает о том же и понимает, что и он об этом думает. Он улыбнулся, но ничего не сказал.

Он тоже опустился в кресло, глядя на нее через всю комнату, ощущая покой, как будто между ним и теми мыслями, что мучали его по дороге к Дагни, выросла защитная стена. Он рассказал ей о своей встрече с человеком из Государственного научного института, потому что, хотя и чувствовал в ней опасность, странное чувство удовлетворения не покидало его.

Он посмеялся над ее возмущенным видом.

— Не стоит на них сердиться, — успокоил он Дагни. — Они каждый день совершают вещи и похуже.

— Хэнк, хочешь, я поговорю с доктором Стэдлером?

— Конечно, нет!

— Он должен прекратить это. По крайней мере он может.

— Я лучше сяду в тюрьму. Доктор Стэдлер? У тебя с ним ничего нет, правда?

— Я видела его несколько дней назад.

— Зачем?

— В связи с мотором.

— Мотор? — медленно проговорил он странным тоном, словно мысль о моторе внезапно вернула его в забытый мир. — Дагни… человек, создавший этот мотор… он существует?

— Ну… конечно. Что ты имеешь в виду?

— Я имею в виду только… приятная мысль, правда? Если даже он уже умер, то раньше был жив… жив настолько, что сконструировал мотор.

— В чем дело, Хэнк?

— Ни в чем. Расскажи мне про мотор.

Дагни рассказала ему о своей встрече с доктором Стэдлером. Поднявшись, она стала ходить по комнате. Дагни не могла сидеть спокойно, она всегда чувствовала прилив надежды и желание действовать, когда речь заходила о моторе.

Главное, на что он смотрел, были огни города за окном. Ему хотелось, чтобы они загорались один за другим, образуя огромную линию горизонта, которая ему нравилась. Он хотел этого, хоть и понимал, что огни горели и раньше. Потом его снова посетила мысль, сидевшая глубоко внутри: к нему мало-помалу возвращалась любовь к городу. Он чувствовал это, смотря на город, что раскинулся позади стройной фигуры женщины, приподнявшей голову, словно она старалась разглядеть вдалеке кого-то, чьи неустанные шаги заменяли ей полет. Риарден любовался ею как посторонний, он почти забыл, что она — женщина, но ее образ воплотился в чувство, соответствовавшее словам: «Вот это — мир, самая суть его, вот что создало город». Они слились воедино — угловатые линии зданий и упрямые линии лица, которое не выражало ничего, кроме целеустремленности; ступенчато вздымающаяся сталь и настойчивые шаги к цели. Все люди, создающие огни, сталь, котлы, моторы, они и есть этот мир, они, а не те, кто прячутся по темным углам, то ли упрашивая, то ли угрожая, хвастливо демонстрируя свои открытые раны, как единственную добродетель и право на жизнь. Риарден знал, что есть на свете человек, дерзнувший на новую мысль. Может ли он оставить этот мир на тех, других людей? Теперь, когда он увидел то, что наполнило его жизнеутверждающим восхищением, сможет ли он поверить в мир, принадлежащий страданиям, стонам и оружию? Человек, создавший мотор, существовал, он никогда не сомневался в его реальности, сделавшей контраст невыносимым. Даже отвращение стало выражением его лояльности по отношению к нему и к тому миру, который принадлежал ему и Риардену.