— Дэгни, в молодости, когда я работал на рудниках в Миннесоте, мне хотелось дожить до такого вечера, как сегодня. Нет, я работал не ради этого, но часто думал об этом. Но иногда, зимними ночами, когда на небе не высыпали звезды и было ужасно холодно, когда я валился с ног от усталости, так как проработал две смены, и мне больше всего на свете хотелось лечь и уснуть прямо там, в шахте, я думал, что когда-нибудь буду сидеть в таком местечке, как это, где рюмка вина стоит больше моего дневного заработка, и каждая минута, каждая капля и каждый цветок на столе будут мною честно заработаны, и я буду сидеть без всякой цели, кроме наслаждения.
Дэгни спросила улыбаясь:
— Со своей любовницей?
Она увидела вспышку страдания в его глазах и пожалела о сказанном.
— С… женщиной, — ответил он. Она знала слово, которого он не произнес. Он продолжил мягким, ровным голосом: — Когда я стал богатым и увидел, что богатые предпринимают ради наслаждения, я подумал, что такого места, которое я представлял, не существует. Я даже не особенно четко его и представлял. Не знал, каким оно будет, знал только, что я буду чувствовать. Давным-давно я перестал надеяться на это. Но сегодня я это чувствую. — Он поднял свой бокал, глядя на Дэгни.
— Хэнк, я… У меня в жизни нет ничего дороже, чем быть… предметом роскоши, предназначенным только для тебя..
Он заметил, как дрожала ее рука, державшая рюмку. Он спокойно произнес:
— Я знаю это, любимая.
Потрясенная, она застыла; он никогда еще не называл ее так. Он откинул голову назад и улыбнулся самой радостной и беззаботной улыбкой, какую она когда-либо видела его лице.
— Твое первое проявление слабости, Дэгни, — сказал он.
Она засмеялась и кивнула. Он протянул руку через стол и прикоснулся к ее обнаженному плечу, словно поддерживая ее. Нежно смеясь, Дэгни как будто случайно дотронулась губами до его пальцев; она опустила голову, и он не успел заметить, что в ее глазах блестят слезы.
Когда она подняла на него глаза, ее улыбка зажглась от его улыбки, и весь оставшийся вечер был их праздником — они отмечали все годы, начиная с тех пор, когда он ночевал в шахте, все годы, начиная с ночи ее первого бала, когда в неуемном желании неуловимого наслаждения она поразилась на людей, ожидавших, что свет и цветы сделают их романтичными.
«Нет ли в том, чему нас учили, какой-то страшной и очень важной ошибки?» — размышляла она над его словами, расслабившись в кресле своей гостиной ненастным весенним вечером в ожидании его прихода. «Чуть дальше, милый, — думала она, — смотри чуть дальше и ты освободишься от этого, и от гнетущей, совершенно ненужной боли не останется и следа…» Но она чувствовала, что тоже видит далеко не все, и размышляла над тем, какие шаги ей еще предстоит сделать на пути к ответу на этот вопрос.
Идя по темным улицам к ее дому, Реардэн держал руки в карманах пальто, крепко прижав их к туловищу, — он не хотел ни к чему прикасаться, никого задевать. Он никогда еще не испытывал этого — отвращения, которое не было вызвано чем-то определенным, но казалось, наводняло все вокруг так, словно город был насквозь пропитан мерзостью. Реардэн мог понять отвращение к чему-то конкретному и мог с этим бороться, зная, что это не принадлежит его миру; но ощущение, что мир отвратительное место, с которым он не хочет иметь ничего общего, было абсолютно новым, неизвестным чувством.
Реардэн провел совещание с производителями меди, задыхавшимися под грудой указов, которые грозили им полным разорением уже к следующему году. Он ничего не мог им посоветовать, не мог предложить никакого способа решения проблемы; изобретательность, знаменитая способность найти любой выход, чтобы поддержать производство, на этот раз отказали ему, и он не знал, как спасти этих людей. Он прекрасно понимал, что выхода нет; изобретательность — достоинство ума, а проблема, с которой они столкнулись, давно отбросила разум за ненадобностью. «Это все из-за сделки между парнями из Вашингтона и импортерами меди, — сказал один из производителей. — Главным образом компанией „Д'Анкония коппер“».
Это был легкий приступ боли, думал Реардэн, чувство разочарования в ожиданиях, на которые он не имел никакого права; ему следовало знать, что от такого человека, как Франциско Д'Анкония, нельзя ожидать ничего другого. И все-таки он не мог понять, почему у него появилось такое чувство, словно где-то в беспросветно темном мире вдруг погас яркий огонек.
Реардэн не знал, невозможность действовать вызвала в нем чувство отвращения или отвращение убило всякое желание действовать. Пожалуй, и то и другое, думал он; желание предполагает возможность действовать; действие предполагает наличие цели, достойной действий. Если единственной возможной целью стало выманивание лестью случайного сиюминутного одобрения у людей с пистолетом на поясе, то ни действие, ни желание не могут больше существовать.
А может ли существовать жизнь? — равнодушно спрашивал он себя. Жизнь определяется как движение. Жизнь людей — это целенаправленное движение; каково же положение того, кому запрещены цель и движение, существа, закованного в цепи, но еще способного дышать и сознавать, каких блистательных высот можно было бы достичь, если бы?.. Ему остается лишь кричать: «Почему?» — ив качестве единственного объяснения видеть перед собой дуло пистолета. Реардэн пожал плечами; ему даже не хотелось искать ответ.
Он безразлично отметил опустошение, вызванное безразличием. Неважно, какую борьбу он вел в прошлом, он никогда не опускался до такой мерзости, как безвольный отказ от действия. В тяжелые моменты он никогда не позволял страданию одержать верх над собой; не отказывался от стремления к радости. Он никогда не сомневался в сущности мира и в величии человека как энергии и ядра этого мира. Несколько лет назад он с презрительным скептицизмом поражался фанатическим сектам, созданным людьми на темных задворках истории, сектам, веровавшим, что человек загнан в ловушку злорадной вселенной, управляемой злом, ради единственной цели — мучений. Сегодня он понял, каким было их видение и восприятие мира. Если то, что он видел вокруг, — мир, в котором он живет, он не хочет касаться ни малейшей его частички, не хочет бороться с ним. Он аутсайдер, посторонний, ему нечего терять и незачем дальше жить.
Дэгни и желание видеть ее сохранились как единственное исключение. Желание осталось. Но он был потрясен, осознав, что не испытывает ни малейшего желания разделить с ней сегодня постель. Страсть, не дававшая ему ни малейшей передышки, все возраставшая, питавшаяся собственной удовлетворенностью, исчезла. Это было странное бессилие — но не рассудка и плоти. Он чувствовал, так же страстно, как и всегда, что она для него самая желанная женщина в мире, но это порождало лишь желание желать ее, желание чувствовать, но не само чувство. В этом бесчувствии не ощущалось ничего личного, будто оно не имело отношения ни к нему, ни к ней, будто секс входил в сферу, ставшую для него недосягаемой.
— Не вставай, оставайся там, ты столь откровенно ждала меня, что я хочу посмотреть на это подольше. — Он сказал это в дверях, увидев ее в кресле, увидев, как она вздрогнула и попыталась подняться; он улыбался.
Реардэн заметил, словно какая-то часть его с беспристрастным любопытством наблюдала за его реакцией, что его улыбка и неожиданная радость были неподдельными. Он вновь обнаружил то чувство, которое испытывал всегда, но никак не мог осознать, потому что оно всегда было безусловным и непосредственным, — чувство, не позволяющее ему приходить к ней страдающим. Это было больше чем гордость от желания скрыть свое страдание, это было понимание, что мысль о страдании недопустима в ее присутствии, что какая бы то ни было форма их притязания друг на друга не должна мотивироваться болью и требовать жалости. Он не приносил жалость и не за ней приходил.
— Тебе все еще нужны доказательства, что я всегда жду тебя? — спросила она, послушно откидываясь назад в кресле; ее голос был не нежным и умоляющим, а звонким, насмешливым.
— Дэгни, почему большинство женщин никогда в этом не признаются, а ты признаешься?
— Потому что они никогда не уверены, что их нельзя не хотеть. Я же в этом уверена.
— Я всегда восхищался уверенностью в себе.
— Уверенность в себе — лишь часть того, что я сказала, Хэнк.
— А в целом?
— Уверенность в своей ценности — и в твоей. — Он взглянул на нее, словно ловя внезапно промелькнувшую мысль, и она, засмеявшись, добавила: — Я не уверена, что мне удалось бы удержать такого человека, как Орен Бойл, например. Он вообще не захотел бы меня. Но ты хочешь.
— Не означает ли это, — медленно спросил он, — что я поднялся в твоих глазах, когда ты поняла, что я хочу тебя?
— Конечно.
— У большинства людей, которых кто-то хочет, другая реакция.
— Да, другая.
— Большинство людей чувствуют, что поднялись в собственных глазах, если другие хотят их.
— А я чувствую, что другие поднялись до моего уровня, если они хотят меня. И ты, Хэнк, точно так же думаешь о себе — неважно, признаешь ты это или нет.
«Но я говорил тебе об этом в то первое утро», — думал Реардэн, глядя на нее сверху. Дэгни лежала, лениво растянувшись, с ничего не выражающим лицом, но блестящими от удовольствия глазами. Он знал, что она думала об этом и знала, что он тоже об этом думает. Он улыбнулся, но промолчал.
Развалившись на тахте и разглядывая Дэгни через всю комнату, он чувствовал себя прекрасно — словно между ним и вещами, о которых он думал по дороге сюда, встала какая-то временная ограда. Он рассказал ей о стычке с человеком из ГИЕНа, потому что, хотя случившееся и таило в себе опасность, странное чувство удовлетворения от этого осталось.
Он хохотнул в ответ на ее возмущение:
Не стоит на них сердиться. Это не хуже того, чем они занимаются ежедневно.
— Хэнк, может, мне стоит переговорить об этом с доктором Стадлером?
— Нет, конечно!
— Он должен остановить это. Уж это-то в его силах.