Атлантида — страница 118 из 125

Захваченный мертвой и вместе с тем живой тишиной кипарисовой ротонды, казалось, хранившей в себе тайну многих столетий, я поначалу не слышал ничего кроме какого-то необычного шелеста в кипарисах. Но вдруг меня окутал благовонный дым, и сквозь него я увидел серебряный треножник с чашей, в которой змеились язычки пламени.

А затем — не веря глазам своим — я увидел старика — Гомера или, может быть, Оссиана?[184] — которому девочка, полуребенок, протягивала арфу, вынутую из чехла. Постепенно, как из тумана передо мной вырисовалась фигурка, в которой я узнал ту, что видел тогда в Стрезе, — Миньону.

Если все происходящее и было предсказанным мне сюрпризом господина Граупе, то он зашел чересчур далеко, и не только для меня, как мне показалось. Мы расселись кто куда как завороженные. «Грезы и действительность» — так называлась прелюдия к книге комендаторе Барратини. Здесь смешалось то и другое.

«Что там за песня на мосту

Подъемном прозвучала?

Хочу я слышать песню ту

Здесь, посредине зала!» —

Король сказал — и паж бежит…

Вернулся; снова говорит

Король: «Введи к нам старца!»

«Поклон вам, рыцари, и вам,

Красавицы младые!

Чертог подобен небесам:

В нем звезды золотые

Слилися в яркий полукруг.

Смежитесь, очи: недосуг

Теперь нам восхищаться!»

Певец закрыл свои глаза —

И песнь взнеслась к престолу.

В очах у рыцарей гроза,

Красавиц очи — долу,

Песнь полюбилась королю:

«Тебе в награду я велю

Поднесть цепь золотую».

«Цепь золотая не по мне!

Отдай ее героям,

Которых взоры на войне —

Погибель вражьим строям;

Ее ты канцлеру отдай —

И к прочим ношам он пускай

Прибавит золотую!

Я вольной птицею пою,

И звуки мне отрада.

Они за песню за мою

Мне лучшая награда.

Когда ж награда мне нужна,

Вели мне лучшего вина

Подать в бокале светлом».

Поднес к устам и выпил он:

«О, сладостный напиток!

О, трижды будь благословен

Дом, где во всем избыток!

При счастье вспомните меня,

Благословив творца, как я

Всех вас благословляю».[185]

Трое молодых людей в нужный момент поднесли певцу золотой бокал. Он был до краев наполнен вином. «Поднес к устам и выпил он…»

Граупе знаком запретил нам двигаться с места, пока Гомер и Миньона не удалятся.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Ленч у Граупе был позади. С тех пор я пребывал в каком-то новом, растерянном состоянии. Во время прогулок мои мысли постоянно возвращались к вторично воскресшей Миньоне. Ходили слухи, что она родом из Мерано, из ладинской[186] семьи, а отец у нее хорват. Я не мог отогнать преследовавший меня образ, хотя пробовал для этого разные средства: углублялся в чтение, много бродил по окрестностям. На этот раз я обратился ко второй части «Фауста», предмету бесчисленных интерпретаций.

Во второй части фигура Фауста уже не господствует над всем остальным. Реальный Гете назвал свое творение в целом «варварской композицией, более того — варварским продуктом». «Теперь дело за малым», — пишет он Шиллеру. «Мне нужен один спокойный месяц, и тогда, ко всеобщему ужасу и изумлению, это сочинение полезет из-под земли, как богатая грибная поросль». И действительно, большая часть текста второй части «Фауста» производит впечатление такой щедро высыпавшей поросли грибов. Тем не менее я не мог устоять перед наркотическим воздействием этой грибной колонии и в какой-то мере был ею одурманен.

Но как только этот дурман улетучивался, в моей душе вновь возникал образ Миньоны.

Меня охватило желание стремглав бежать отсюда. Я заказал в бюро путешествий обратный билет. Но на следующее утро стояла такая дивная погода, что я вновь отложил отъезд.

В этот день я бродил, как обычно, в горах за Стрезой, весь во власти нахлынувшего тревожного смятения. Монте Моттароне находится на высоте 1491 метра над уровнем моря. Я и не заметил, как оказался почти у самой вершины. Без всякого повода я остановился и прислушался — сам не знаю к чему. Наконец я понял. Это было мое сердце, учащенно бившееся из-за высоты. Мне показалось, что никогда еще я не оставался вот так один на один с этим колотящимся сердцем. Внезапно меня обуял панический ужас.

Несомненно, в ту минуту я был не так уж далек от смерти. Какая-то черная пелена волнами набегала на меня — из той ночи, которая рождает день. Когда она наконец прорвалась, я увидел перед собой строение с куполом, воздвигнутое в пустынной местности. Без сомнения, это и была та странная обсерватория, о которой говорил комендаторе Барратини.

Было очевидно, что я заблудился в каком-то особенном месте. Нечто подобное мне уже довелось однажды испытать в Праге, в Градчанах, в боковом приделе собора. Передо мной были века. Недвижный воздух был наполнен сгустком судеб и неотступно витавшим духом тех, кто эти судьбы прожил. Я почувствовал, что нахожусь во владениях какого-то таинственного братства, к которому — мне было ясно — принадлежит и Граупе. И вдруг во мне явственно прозвучали слова: «Всякое рождение — второе рождение».

Целая книжка потребовалась бы, чтобы воспроизвести знаки, нанесенные на стены удивительного строения на Монте Моттароне его создателем. Тут были инициалы Спасителя, святой Троицы и другие. На древней каменной плите было начертано: «Honny soit qui mal y pense»[187] и тому подобное. О да, здесь все было мистикой. Ну а разве строгая наука — что-нибудь иное?

Я услышал музыку. Человеческий голос в ней не звучал. По сравнению с ней музыка концертных зал материальна. Я растворился в ней, она отчасти заменила мне мышление. Мне вновь открылись истины, которые я давно утратил. Казалось, все сущее обретает в ней язык. Как будто небо и земля возвестили через нее смысл своего бытия. Правда, в этих безмолвных звуках не было ничего доказательного. Скорее наоборот: они разрушали всяческую доказательность. У меня даже не было способа удостовериться, жив ли я вообще. Но уже и сам этот вопрос мало меня волновал.

Не знаю, долго ли продолжалось это оцепенение, как вдруг я услышал у самого уха чей-то голос: «Твой гений незримо вывел тебя за черту, которую редко преступает живая плоть и кровь человеческая. Мужайся, не упусти мгновения, которого ты сподобился».

Стало быть, у меня есть незримый вождь, вступивший со мной в союз? И теперь уже мой черед вспомнить, что это за союз. Именно так: нечто невидимое взяло меня за руку. Должно быть, я сделал сколько-то шагов, потому что из-за крутого склона горного пастбища показалось огромное стадо овец. Вперед шла крестьянская девочка лет пятнадцати, в руке у нее было некое подобие жезла. Кто же она была? Не сделав более ни шагу, я вдруг оказался рядом с ней.

— Ты пасешь такое большое стадо? — спросил я.

В ответ мне улыбнулась сама небесная лазурь. На меня был устремлен взгляд лучезарной богини. Нельзя было не вздрогнуть при виде этой грации и нежности. Она опустила ресницы, как будто хотела уберечь меня от сияния своих глаз. У меня мелькнула мысль, что она сжалилась надо мной как над существом низшего порядка, случайно заблудившимся в иных, горних мирах. Ее милая, кроткая улыбка придала мне мужества. Как же она управляется одна с таким огромным стадом, спросил я.

Ее отец — главный пастух, отвечала она, его зовут повсюду «добрым пастырем». Он любит людей, но сам он — Бог и потому делит с ними все их страдания. И они, эти страдания, настолько же больше людских, насколько сам он более велик, чем люди: он ведь Бог.

«Вот и с тобой довелось здесь снова встретиться», — подумал я. И мне вспомнились вырезанные из дерева фигуры, изображавшие страдальца Иисуса из Назарета с задумчиво и скорбно склоненной на руки головой.

«Я добрый пастырь», — сказано в Писании. Я не стал задумываться над этим. Я не хотел омрачать небо, которое сияло надо мной, воплощенное в пастушке, и чудесным образом проникало в меня.

«Дева, мать, царица», — подумал я и услышал шепот, исходивший как бы от самого Гете: «Пресвятая Мария в трех ипостасях». А потом видение исчезло.

Бывают такие мгновения и состояния, когда мы опасаемся за свой рассудок. Психиатрия различает два душевных состояния — иллюзию и галлюцинацию. В последней чистое представление становится реальностью, в первой реальный предмет оказывается неузнанным. В моем сознании оба они сменяли друг друга. Разум сохранял еще власть надо мной, но я уже с трудом управлял челноком своего рассудка. К тому же мое состояние было близко к ясновидению, оно позволяло мне поразительным образом, вплоть до мельчайших деталей разглядеть если не будущее, то все мое прошлое. Чтобы сделать это понятным — а именно таково мое намерение — мне придется решить трудную задачу: охватить пятидесятилетний промежуток времени в одном-единственном мгновении. А как же этого достигнуть, когда пока еще никому не удавалось написать свою правдивую биографию? Поясню на одном маленьком примере, что я имею в виду: тысячу раз за свою жизнь я видел, как эта прелестная пастушка рождалась, росла, расцветала, становилась матерью и увядала — и вот уже передо мной ковыляла безобразная старая карга. Все они воскресли в моей памяти. Любую из них я мог бы окликнуть, чтобы вновь завести с ней былые разговоры. Быть может, так бывает со всеми, и приходится признать, что наша связь с умершими глубже и истиннее, чем с живыми, с дальними — теснее, чем с ближними. И пока я был погружен в эти размышления, я увидел, как из строения с куполом вышел человек, поразительно похожий на того двойника Гете, которого я встретил в кафе. Он был уже немолод, но на всем его облике лежала печать полнокровной мужественности. Жесткие сапоги, длиннополый коричневый сюртук с большой звездой на левом лацкане, жабо, шляпа и трость свидетельствовали о том, что это важный господин, и однако же он явно чувствовал себя легко и весело среди этого приволья. Но в