Атлантида — страница 121 из 125

Был уже вечер, когда я вышел из своего отеля у озера и, побродив немного по городским улицам, устроился за столиком кафе на площади перед собором. Вокруг меня за другими столиками сидели итальянцы и наслаждались вечерней прохладой.

Кельнер принес и мне оплетенную бутылку вина. Любуясь фасадом собора, я на какое-то мгновение забыл о Миньоне. Фасад возвышался передо мной как свидетель былых времен. Медиумом здесь служила не музыка, а глубокое, благоговейное молчание. Очертания фасада постепенно вырастали и обретали такую величавость, что рядом с ним современная архитектура становилась мелкой и ничего не говорящей, и на меня внезапно нахлынуло опьяняющее чувство ушедшего величия.

И вдруг я снова пережил здесь то чудо, о котором меньше всего думал. Погруженный в созерцание фасада собора, передо мной стоял Гете, его сцепленные за спиной руки плотно охватывали набалдашник испанской трости и одновременно придерживали цилиндр. Он был одет, как одевались вначале прошлого века, но никого вокруг это не удивляло.

Он оглянулся и посмотрел на меня. Казалось, он с удовольствием констатировал, что мы оба восхищаемся собором. Но потом он приподнял брови, и его испытующий взор словно бы хотел выведать, удалось ли мне достигнуть чего-нибудь в своих розысках Миньоны. Не помню, чтобы я подал ему в ответ какой-нибудь знак, но он с сожалением пожал плечами и затерялся в толпе.

Эта третья встреча с Гете была, как и первая, вполне реальной. И потому нельзя было не задуматься с тайным ужасом над загадкой этого явления. Поэт мог подойти ко мне, заговорить со мной: он этого не сделал, и тому могли быть разные причины. Возможно, то был какой-то преднамеренный маскарад, чтобы разыграть меня. Но я сразу же отбросил эту мысль. Слишком ошеломляющим было это переживание и слишком прочное подтверждение оно нашло во мне самом. К тому же во мне по-прежнему жил немой вопрос о его и моей Миньоне, этой девочке, завладевшей отныне моей душой и телом. Призрак, за которым я гнался, вскоре вновь перевесил в моем сознании призрачное явление Гете, и я был близок к отчаянию, когда после нескольких дней поисков в окрестностях Комо мне так и не удалось найти живую Миньону.

В эти дни у меня было время задуматься над сутью любовного колдовства, темы, о которой писали величайшие поэты всех эпох. Я не собираюсь следовать их примеру, скажу только, что мои ощущения вернее всего можно сравнить с мучительной жаждой. А там, где жажда, там потребность погасить внутренний жар. Вот во мне и был этот внутренний жар.

Ведь на свете бесчисленное множество прекрасных женщин и девушек. Почему же они оставляют совершенно равнодушным того, кто безраздельно устремил свою любовь к одной-единственной?

У меня не было портрета Миньоны. Чего бы я не дал за него! Я упрекал себя за то, что не похитил ее локон, он мог стать моим фетишем. Меня пожирало желание представить ее себе в зримом и осязаемом облике. Но в первую же ночь, которую я провел снова в своем отеле «Борромеевы острова» в Стрезе, мое состояние вступило в новую фазу: Миньона явилась мне во сне.

Тщетно пытаться дать другим представление о таких снах. Они обладали исчерпывающей и полной реальностью. В них были пикники, праздничное застолье, ярко освещенные улицы и витрины, за которыми были выставлены дорогие вещи. Я шел под руку с любимой и покупал ей всякую всячину.

И связь с ней была такой тесной, и таким знакомым все ее существо, что не оставалось ничего неизведанного из того, чем люди населили мир.

В конце концов дело зашло в этом смысле так далеко, что я каждую ночь лежал в лихорадочном жару, хотя по утрам температуры у меня не было.

На моем столе стопками громоздились невскрытые письма, в том числе и от жены. А я и не думал вскрывать их. Если бы в моей комнате был камин, я бы попросту сжег их.

День ото дня мне становилось все труднее переносить мое состояние. И все же я испытывал жалость к окружающим — они вели такое здоровое, веселое, пустое существование, они и понятия не имели о том, что такое настоящая жизнь.

Мне пришло в голову, минуя Гете, представить себе возможную или вероятную историю его Миньоны и тем самым, погрузившись в «Дух Миньоны» («L'Esprit de Mignon»), почувствовать хоть какое-то облегчение, а может быть — и нечто большее. Ради этого я отправился на Изола Белла, чтобы затем причалить к Изола Мадре.

Конечно, здешние, весьма разнообразные сады были посажены не при гетевской Миньоне, а гораздо позже. Тем не менее я представлял себе, как она касалась этих деревьев и кустов взглядом и руками. Я делал то же с индийским кипарисом, арабским кофейным деревом, тамариском и индийской ивой, чтобы таким образом как бы коснуться самой Миньоны. Эвкалипт и чилийское железное дерево были, как и другие, снабжены табличками. Я прикоснулся и к ним.

Мне припомнились слова Гвардини:[189] «Минувшее пребывает в сфере, отрешенной от нашего мира, и все же составляет его часть». Я добавил к этому: «Тем самым у отрешенного есть своя собственная реальность». И раз уж Жан-Поль каким-то образом все же оказался моим спутником в этом странном путешествии, я не мог не вспомнить его утверждения, что мы находимся в преддверии бытия, и пока это так, нам надлежит в сей бренной жизни делать то немногое, что в наших силах.

Бродя по Изола Мадре, я не мог отделаться от чувства, будто хожу по кладбищу. Мое состояние было близко к смерти, более чем когда-либо я балансировал на грани жизни и смерти. Как человек, шагающий по вершине горного хребта на головокружительной высоте, я кидал направо и налево неверные взгляды.

При всем том я купался в красоте. Мой добрый демон нашептывал мне на ухо слова Иисуса, сына Сирахова,[190] которые неотступно преследовали меня как мучительно-сладостная мелодия: «Я матерь прекрасной любви и плод познания и святой надежды».

В этом случае их произносила Премудрость, и я обрел в них опору и утешение.

Невозможно сбросить со счета исключительную силу любви, когда она разрывает гармонию этих слов. Для меня во всем свете уже не существовало почти ничего, кроме Миньоны. Повсюду я был наедине с нею. «Строгая, резкая, сухая, порывистая и в нежных позах скорее величавая, чем ласковая» — такой предстала она перед Вильгельмом Мейстером в своем танце. Он ощущал то, что уже ранее чувствовал к ней. Он мечтал принять в свое сердце как родное дитя это брошенное создание, заключить ее в свои объятия и отеческой любовью пробудить в ней радость жизни.

Новая Миньона вызывала во мне те же чувства. Любовь есть сострадание, говорит философ, и сострадание — любовь. Безмерным состраданием была с самого начала моя любовь к Миньоне: мне хотелось коснуться рукой ее ран, смягчить муки, оградить, спасти и защитить ее.

Для того-то я и искал ее, но как, где и когда мне суждено было ее найти?

Миньона Гете, насколько мы ее знаем, существовала только в его фантазии, моя же была реальностью — и я утратил ее.

Поскольку мое тогдашнее состояние, по-видимому, не оставляло мне выбора — я не мог дольше жить без этой странной девочки — оно, в отличие от состояния поэта, не приносило мне счастья, а, напротив, было весьма плачевным. Оно доводило меня до отчаяния.

Вернувшись почти с неохотой из воображаемого мира Миньоны в свой отель, я нашел в номере визитную карточку, на которой чернилами было написано: «Тайный совЕтникъ фонъ Гете». Естественно, я не поверил глазам своим. Однако карточка и надпись были бесспорной реальностью. Значит, кто-то хотел разыграть меня. Неужели Барратини? Или кто-нибудь другой, кто слышал о моих галлюцинациях, связанных с Гете?

Барратини внимательно рассмотрел карточку и, опровергнув мои подозрения на его счет, решительно заявил, что карточка старая, и чернила на ней выцветшие. Эта вещица, молвил он, могла пролежать в каком-нибудь шкафу или ларце добрую сотню лет. Он стал с пристрастием допрашивать портье и прочий персонал, каким образом карточка попала в мою комнату. Никто не передавал ее портье. Один из мальчиков сказал, что видел, как какой-то странного вида старый господин, похоже иностранец, говорил с другим мальчиком, дал ему денег и отослал с каким-то поручением. Ничего более точного он сказать не мог.

Я чуть было не забыл, что в моем номере имелся телефон. В первый раз я воспользовался им и позвонил своему любезному хозяину в Палланцу. Я знал, что он коллекционирует автографы. Ему могла прийти в голову мысль позабавиться самому и доставить маленькую радость мне. В ответ он рассмеялся, но с легкостью убедил меня в своей непричастности к этому происшествию.

Как бы со временем ни объяснилась эта загадочная история, после нее даже Барратини увидел во мне человека, отмеченного некоей печатью. Я же, так доверчиво и молитвенно-слепо шедший навстречу чуду любви, в этом случае не хотел верить в чудо. Во мне громко заговорили остатки моего трезво-рассудительного склада ума, и я припомнил, что не раз встречал на трамвайной остановке одного большого города курьезного человека, явно разыгрывавшего из себя Гете. Этот безобидный дурачок был хорошо известен в городе. Будучи довольно состоятельным человеком, он собирал любые гетевские реликвии, какие только мог раздобыть, и не скупясь платил за них большие деньги.

Кажется, это было в Лейпциге, где он жил и где нажил свое состояние — не знаю, каким именно занятием. Он демонстративно появлялся то в ауербахском погребке, то еще где-нибудь, и всегда в этом было что-то нарочито многозначительное. Но чаще всего это случалось во время его путешествий, простиравшихся до Северной Италии. Кое-кто уверял даже, что в некоторых местах он записывал себя в отелях в книге для приезжающих как «тайный совЕтникъ фонъ Гете».

Да, конечно, по берегу Лаго-Маджоре бродила какая-то фигура, похожая на Гете, которую в народе называли просто Il Poeta. Сам я никогда ее не видел. Вполне возможно, что эту роль разыгрывал тот дурак. Но мой Гете — я готов был поклясться — не имел никакого отношения к этому разбогатевшему сапожнику или булочнику. Однако он-то вполне мог слышать обо мне и попробовать разыграть меня своей карточкой.