Атлантида — страница 37 из 125

Они сделали остановку у телеграфной конторы. Послали депеши матери Ингигерд и отцу Фридриха. Фридрих сообщил: «Спасен, здоров, благополучен», Ингигерд: «Спасена, судьба папы неизвестна». Пока она писала эти слова, у Фридриха появилась возможность шепнуть Вилли Снайдерсу, что из-за кораблекрушения Ингигерд, по-видимому, осиротела: потеряла отца.

Кэб с тремя седоками катился дальше, вдоль Бродвея, бесконечной главной улицы Нью-Йорка, где бежали — как казалось, непрерывно — цепочки трамвайных вагонов. В те времена они передвигались при помощи проволочного каната, проходившего в канале под вагоном. Движение было повсюду чрезвычайно оживленным. Тем сильнее подействовала на Фридриха и Ингигерд тишина, внезапно окружившая их, когда кэб, достигнув цели, свернул в боковую улицу. Он остановился перед невысоким особняком, ничем не отличавшимся от прочих домов на этой улице. В Германии архитектурное однообразие, царившее в этом фешенебельном квартале, можно было встретить разве только в рабочих поселках. Но внутри новая обитель наших путников сияла чистотой и уютом.

Когда они наконец-то обрели покой за дверьми своих комнат, на землю спустились сумерки. Старая итальянка, экономка Петронилла, приняла Ингигерд и сразу же стала заботиться о ней не только со всем тщанием, но и с нежностью.

Помывшись, Фридрих в сопровождении Вилли Снайдерса спустился в столовую, расположенную в полуподвальном этаже. Пол здесь был покрыт плиткой, а стены увешаны нарядными циновками. Над ними выступал карниз, на котором стояли рядами fiaschi.[54] Стол, застланный чистейшей скатертью, был накрыт на восемь персон.

Фридрих уже знал от Вилли Снайдерса, что представлял собою весь этот уютный дом и каким целям он служил. Его арендовал кружок немецких художников, главной опорой которого был скульптор по фамилии Риттер. Это был очень талантливый и прославленный художник. К числу его меценатов и заказчиков принадлежали Асторы, Гулды, Вандербильты. Вилли ласково величал его «пижоном» и ценил за то, что тот «малый не промах».

В одном углу столовой стояли слепки с его работ, и Вилли превозносил их до небес.

Кроме Риттера, в деяниях этого клуба принимал участие еще один скульптор, некий Лобковиц, австриец, как и Риттер. «Четвертым в этом союзе»[55] был художник-силезец, чудак, лишенный всяких средств к существованию, но обладавший талантом, которым здесь восхищались больше всего. Бравый Вилли не без труда перетащил сюда своего земляка из трущоб Нью-Йорка.

— Увидите, — говорил Вилли, в свойственной ему манере, где гортанные и носовые звуки американской разновидности английского языка сочетались с австрийским диалектом его друзей, — увидите, как будет себя вести Франк, этот бешеный пес. Всех подряд кусает, подлюга! Живот от смеха надорвешь! То есть, конечно, — продолжал он, — если эта кочерёжка соизволит предстать пред наши очи!

Но художник Франк вошел раньше остальных. На нем, как и на Вилли, был dinner-jacket,[56] под которым белела крахмальная сорочка. Вилли говорил очень много, тогда как чудаковатый художник, не произнеся ни слова, небрежно подал Фридриху руку. Хотя и после прихода Франка компанию составляли одни лишь земляки, на время исчезла непринужденность, с какой беседовали Вилли Снайдерс и Фридрих.

Фридрих сожалел, что на нем не было смокинга.

— Да, Риттер у нас пижонище, — вернулся к своей излюбленной мысли Вилли, — нам из-за него приходится вечер за вечером являться к столу разодетыми по меньшей мере как атташе посольства.

Появилась Петронилла, и присутствующим пришлось выслушать многословный рассказ на итальянском языке о милой, бедной, маленькой синьорине, которая спит беспробудным сном и при этом дышит спокойно, ровно и глубоко. Затем она спросила, слышали ли господа о гибели большого корабля. Когда же ей представили было Фридриха как одного из спасенных, она громко засмеялась такой шутке и убежала.

В столовую вошел Лобковиц.

Лобковиц, спокойный человек высокого роста, тепло поздоровавшийся с Фридрихом, чья многострадальная история ему уже была известна, сообщил, что к дому подъехал Риттер. Все взглянули в окно и увидели элегантную пролетку с кучером в черной ливрее. Собираясь в обратный путь, кучер застегивал фартук пролетки, а нетерпеливый породистый черно-пегий жеребец уже готов был встать в оглоблях на дыбы.

— А тот тип, что вожжи держит, — сказал Вилли, — прогоревший австрийский офицер. Смылся из-за карточных долгов. Но для Риттера он сейчас капитал бесценный: говорит ему, как одеваться к первому завтраку, к ленчу, к обеду, на теннис, на крикет, для езды верховой или в экипаже, как ездят в mailcoach,[57] какой цилиндр на голову напяливать — серый или черный, какой галстук на шею нацепить, какие перчатки на руки и какие чулки на ноги натягивать, какие запонки в манжеты совать, короче, все, что надо учитывать, если хочешь здесь, в Нью-Йорке, пижонить.

И вот в столовой появился двадцативосьмилетний Бонифациус Риттер, на которого в Америке нежданно-негаданно свалилось столько удач. Вошел бодрый, любезный, обольстительный, как Алкивиад.[58] С первой же минуты Фридрих был очарован видом этого баловня фортуны. В Риттере все дышало простодушием, наивностью, жизнерадостностью. Воздух Нового Света придал обходительности австрийца яркости, огня и свободы. Сели за стол, где вскоре за minestra[59] завязалась беседа.

Когда Вилли Снайдерс на правах негласного управляющего хозяйством этого кружка собственноручно разливал по бокалам вино, по его лицу было видно, как гордился он Бонифациусом Риттером и какое удовлетворение доставляла ему возможность потчевать такими друзьями и таким домом своего учителя былых времен здесь, на внеевропейской почве. Оживление возрастало, и, когда служанка в белой наколке и белом передничке подала рыбу, со всех сторон был одновременно предложен тост в честь спасения Фридриха и его подопечной. Наступившей после этого небольшой паузой побледневший молодой ученый воспользовался, чтобы сделать некоторые пояснения.

— Я пересек океан, — сказал он, — чтобы здесь, в Америке продолжить с одним моим другом кое-какие исследования, которые я начал вместе с ним много лет назад. Да вы ведь знаете его, милый Вилли, — обратился он к давнему ученику, — это Петер Шмидт, врач, он живет теперь в Спрингфилде, в штате Массачусетс.

— Он переехал в Мериден, — подал реплику Вилли Снайдерс.

— Ту юную даму, что сейчас пользуется вашим гостеприимством, я, к своему удивлению, встретил на корабле, — объяснил Фридрих. — Нам повезло: еще до того, как началась паника, мы спокойно спустились в спасательную шлюпку. К сожалению, отца девушки мы не сумели взять с собой. Как видите, нас свел случай, и я считаю себя ответственным за судьбу этой юной особы.

Чувство защищенности, какого он уже давно не испытывал, охватило Фридриха. Его издавна тянуло к художникам. Их разговоры, их общительность всегда доставляли ему самое большое удовольствие. К тому же еще вышло так, что здесь, на чужбине, где он рассчитывал на холодный прием, именно эти люди заключили его в свои объятия. Они поднимали бокалы и трапезничали непринужденно, а Фридрих то и дело спрашивал себя, правда ли, что он в Нью-Йорке, за три тысячи морских миль от старушки Европы. Разве он не на родине? Разве за последние десять лет там, на настоящей родине он когда-нибудь получал столько тепла, как здесь? И какой жаркой струею обдавала его теперь жизнь! Как поднимался он с каждой минутой все выше и выше! Он, кто еще так недавно, когда гибло все вокруг, едва сумел спасти свою жизнь.

Он сказал:

— От всего сердца благодарю вас, господа и мои дорогие соплеменники, за дружеские чувства и за гостеприимство, которым я пользуюсь так незаслуженно.

Он поднял бокал, и все чокнулись с ним. И вдруг волна откровенности и чистосердечия, которой он тщетно пытался противиться, захлестнула его. Он назвал себя человеком, потерпевшим двойное кораблекрушение. Ему, сказал он, пришлось многое испытать, и, если бы гибель «Роланда» не была слишком трагична, он был бы склонен рассматривать это несчастье как символ всей своей прожитой доныне жизни.

— Старый Свет, Новый Свет! — воскликнул Фридрих. — Шаг сделан, океан позади, и я уже чувствую прилив новой жизни!

Он, продолжал Фридрих, собственно говоря, еще не имеет ни малейшего представления о том, чем и как будет заниматься. Эта мысль противоречила тому, о чем Фридрих говорил сегодня за этим столом. Теперь он сказал, что ни в коем случае не собирается ни практиковать как врач, ни заниматься бактериологией. Может быть, он станет книги писать. Какие, он сам еще не знает. У него, например, были кое-какие мысли о Венере Милосской. В голове у него готовая работа о Петере Фишере и Адаме Крафте.[60] А может быть, он сочинит своеобразный роман о жизни, где будет изложено нечто вроде современной философии.

— В этом случае, — сказал Фридрих, — я начну там, где Шопенгауэр оставил за собою дыру. Я имею в виду его слова из книги «Мир как воля и представление», которые всегда хранятся в моей памяти: «Дело в том, что за нашим существованием таится нечто такое, что становится нам доступно лишь тогда, когда мы стряхиваем с себя мир».

Эти рассуждения молодого ученого, переживавшего запоздалую пору «Бури и натиска», были выслушаны с вниманием и получили одобрение. Вилли сказал:

— Стряхивать с себя мир, господин доктор, — это по части художника Франка. Расскажи-ка, Франк, как ты в Америку попал!

— Или, Франк, о вашем пешем походе в Чикаго! — предложил Лобковиц.

— Или, — дополнил Риттер, — о бостонском приключении, когда вы перепились и вас на повозке доставили прямехонько в полицейский участок.