В комнату, наполняя ее шумом, вошел Вилли Снайдерс.
— Ну, братец мой Риттер, — затараторил он, приветливо поздоровавшись с гостями, — ежели ты думаешь, что у меня нет жажды, то ты не больно хорошо мозгами ворочаешь.
Он поднес к глазам бутылку.
— Нет, вы только поглядите на этого типа! Откупорил без меня одну из двадцати бутылок йоганнисбергера, которые получил от чикагского свиноторговца в придачу к плате за портрет его горбатенькой дочери. Раз уже первая бутылка испустила дух, значит, надо и вторую раздраконить.
Вилли Снайдерс пришел прямо с работы: он трудился сегодня в том бюро фирмы своего шефа, где готовят эскизы интерьеров.
— А теперь, господа, — воскликнул он, — скажите-ка честно, плох разве этот наш погребок?
Затем, указав на маленькую мадонну, прибывшую с берегов Майна, из Оксенфурта, он спросил гостей, не находят ли они, что она милашка, и, не дожидаясь ответа, сам сказал, что таких красоток, ей-богу, поискать надо. Сам же он, заявил Вилли, собирает одних лишь японцев, и, глядя на лицо брызжущего энергией чернявого немца-японца, как-то сразу же хотелось этому верить. Покамест, добавил Вилли, он гол как сокол, и потому начал лишь с собирания японских гравюр на дереве, но годика через три-четыре наскребет нужный капиталец, и помчится тогда коллекция японская на всех парах. Ведь в смысле искусства ни один, мол, народ с этими чертовыми япошками не сравнится!
— А теперь, — обратился он к другу, — я тебе вот что скажу. Ежели ничего против не имеешь, я сюда мигом приволоку Лобковица, а главное, мисс Еву. Ей уж больно хочется с героем «Роланда» познакомиться. Она мне это сейчас сама сказала, когда я через ателье шел.
Не дожидаясь ответа, он ушел и вскоре вернулся вместе с Лобковицем, работавшим у Риттера, и ученицей последнего, мисс Евой Бернс, англичанкой из Бирмингема.
Подмастерье каменотеса принес и поставил на стол вторую бутылку дорогого вина и сандвичи на блюде Дельфтского фаянса. Затем произошло то, что обычно происходит в подобных случаях: высказанное обоими врачами намерение закончить затянувшийся визит уже через полчаса было унесено потоком хорошего настроения.
И в следующие полчаса, и еще через час это маленькое общество по-прежнему сидело за вином: оно было не в состоянии прервать беседу на неисчерпаемую, всем им одинаково близкую тему немецкого искусства.
— Бесконечно жаль, — сказал Фридрих, — что дух, создавший искусство древних греков, нельзя сочетать с духом немецкого искусства, присущим творениям Адама Крафта, Фейта Штоса[71] и Петера Фишера и отличающимся полной новизной и глубиной.
Мисс Бернс спросила:
— Господин доктор, вы когда-нибудь практически занимались изобразительным искусством?
За Фридриха ответил Вилли Снайдерс:
— Из доктора талант так и хлещет.
И в качестве доказательства он сослался на то, что в его личном архиве среди диковинок хранятся «пивные газеты», как иногда в Германии называют юмористические газеты для узкого круга, и в них много картинок его учителя, серьезных и смешных.
— Из меня хлещет талант? — возразил, краснея, Фридрих. — Побойтесь бога, Вилли! Прошу вас, мисс, не верьте этому восторженному школяру! Ну а если уж говорить начистоту о моем таланте, то «пивные газеты» тут, право же, ни при чем. Да, я когда-то занимался практически искусствами! К чему скрывать? Как все что-то смыслящие молодые люди, я в возрасте от шестнадцати до двадцати пробовал силы и в живописи, и в ваянии, и в литературе. И заключить вы из этого можете разве только то, что я очень разбрасывался, а не то, что я талантлив. Я люблю искусство, люблю его, могу смело сказать, сейчас больше, чем когда-либо, потому что все на свете, кроме искусства, стало для меня проблематично. Иными словами, я предпочел бы стать создателем такой вот деревянной богоматери, — добавил Фридрих, указывая на резную работу Рименшнейдера, — чем Робертом Кохом и Гельмгольцем, вместе взятыми, хотя я перед этими мужами преклоняюсь. Но все это, разумеется, касается только меня одного.
— Ну, ну, ну! Мы, всем чертям назло, тоже еще никуда не делись! — воскликнул, порывисто вскочив, Петер Шмидт.
Каждый раз, когда он оказывался в кругу художников, которые, кстати, его любили и с ним часто советовались, в какой-то момент возникал извечный спор о том, кому принадлежит пальма первенства — искусству или науке, и фриз в таких случаях, разумеется, кидался со всей отвагой на защиту науки.
— Если ты, — сказал он сейчас, — сунешь в огонь эту Рименшнейдерову деревянную фигуру, она сгорит, как простое полено. Против огня не устоит ни дерево, ни рожденное с его помощью бессмертное искусство. И когда это дерево превратится в золу, то оно, разумеется, потеряет всякое значение для прогресса человечества. И вообще, мир был некогда полн деревянных ликов бога и божьей матери, но, насколько мне известно, чернейшую ночь невежества они не рассеяли.
— Против науки я ничего не имею, — заявил Фридрих. — Я только хочу подчеркнуть, что речь идет о любви человека, который привык разбрасываться, к искусству. Так что, мой милый Петер, ты можешь быть спокоен!
— Если вас в самом деле тянет к скульптуре, — сказала Ева Бернс, прислушивавшаяся только к словам Фридриха, — почему бы вам уже завтра не начать работать здесь, у мистера Риттера?
Риттер заметил с веселой усмешкой, что в дереве как материале для скульптора он ничего не понимает, но в общем Фридрих может им полностью располагать. Вдруг неожиданно для всех Фридрих воскликнул:
— Моей маленькой мадонны, моей деревянной матери божьей я лишиться не могу!
Тут он встал с бокалом в руке, и его примеру последовали все остальные, чтобы со смехом и не без лукавой задней мысли поднять тост во славу маленькой мадонны. Бокалы зазвенели, и Фридрих продолжил свою речь, придав ей несколько рискованный оборот:
— Мечтаю о том, чтобы мне было дано творить с помощью, как сказал Гете, духа божьего и руки человеческой, подобно тому, как мужчина, сливаясь с женщиной по законам животного мира, может и должен становиться творцом.[72]
Сложив руки так, словно он хотел зачерпнуть ими воду, Фридрих сказал:
— Мне кажется, будто в руках у меня, как гомункулус, моя мадонна. Здесь она живет. Ладони мои подобны золотой раковине. Вообразите себе, что ростом моя мадонна меньше фута и что состоит она, скажем, из живой слоновой кости! А теперь примыслите где-нибудь на ее теле несколько розовых пятнышек! И примыслите для этой маленькой мадонны то одеяние, какое было на Годиве,[73] сиречь одни лишь ее волосы, состоящие из текучих лучей солнца, и еще многое вообразите в том же духе…
И Фридрих начал импровизировать:
Молвил мастер: «Вот мои созданья!»
Как Творец, он властною рукою
Изваянье небольшое поднял
И сказал, смиряя трепет сердца:
«Всё, как здесь, я видел ясно в жизни»…
Фридрих остановился, что-то пробормотал и закончил:
Ощутил я этими руками
Холод губ и жар волос девичьих.
— Я больше ничего не скажу! Одно только хочу еще добавить: мечтаю, поработав резцом по немецкой липе, сотворить эту мадонну во всей ее многоцветности, как многоцветна и сама жизнь. А потом можно и умереть.
Восторженная речь Фридриха была встречена единодушным возгласом «браво!».
Ева Бернс, в которой до некоторой степени ощущалось мужское начало, уже перешагнула рубеж двадцатипятилетия. Ее немецкое, как, впрочем, и английское, произношение, было несколько твердым, и недоброжелательный слушатель мог прийти к выводу, что во рту у нее ворочается слишком толстый язык, язык попугая. Ее волосы, темные и густые, были зачесаны на пробор и не закрывали ушей, а статная фигура была безупречна. За все время, пока Фридрих говорил, она не отрываясь глядела на него своими большими, темными, умными глазами.
Наконец она сказала:
— Обязательно попытайтесь сделать это!
Глаза Фридриха и глаза дамы встретились, и Фридрих ответил ей полустуденческим-полурыцарским тоном:
— Мисс… Мисс…
— Ева Бернс, — подсказал Вилли.
— Мисс Ева Бернс из Биргингема! Мисс Ева Бернс из Бирмингема, вы произнесли решающее слово. И на ваши плечи ляжет ответственность за то, что мир отныне станет беднее на одного плохого медика и на одного плохого скульптора богаче!
Тем временем стемнело, и в светильнике, висевшем над столом, зажгли свечи из лучшего пчелиного воска.
— Я ничего не буду иметь против, если ты с помощью божьего духа и человеческой руки или, скажем, одного только божьего духа, иными словами, разума воздействуешь на продление и усовершенствование рода людского, на создание экземпляров более высокого типа. — Этими словами Петер Шмидт снова включился в спор. — Ведь скажу, с твоего позволения, что это же является целью, конечной целью медицинской науки. Настанет день, когда и среди людей искусственный отбор станет обязательным правилом.
Художники расхохотались, но фриз, нисколько не смущаясь, завершил свою речь словами:
— А затем настанет другой день, еще более радостный, когда люди будут смотреть на таких, как мы, примерно теми же глазами, какими сегодня мы смотрим на бушменов.
Свечи догорали, и все пришли к заключению, что пора завершать пирушку. Комнаты ателье были погружены в темноту. Рабочие по какой-то причине закончили свой трудовой день раньше обычного. Друзья прошли по вымершим комнатам с огарками в руках. Лобковиц знакомил с работами Риттера, снимая с них покров по разделам: торговля, промышленность, транспорт, труд… Не забыть и про сельское хозяйство! Модели в гипсе и в глине, и всё колоссальных размеров.
— Но колоссы все же искусства не делают, — заявил Риттер.
При свечах все эти вещи отбрасывали гигантские тени.
Вилли сказал:
— Всё для предстоящей юбилейной шумихи «fourteen hundred and ninety two», всё для Chicago World Exhibition.