Атлантида — страница 75 из 125

— Потише, потише, господин кандидат! Вы не один на сцене. Если бы пьеса была сложной машиной, как это случается порой с поэзией, вы бы могли считать себя колесиком, одним из многих. Мы же воплощаем, так сказать, тонко сотканную фантасмагорию. Она начинает понемногу вырисовываться, вырастая из единой почвы, соразмерная во всех своих элементах. Согласитесь, что пока строители закладывают фундамент, еще не время носиться по лестницам и распивать в комнатах чай. И если десятник в здравом уме, он не станет нанимать уборщиц чистить дверные ручки.

Люкнер озадаченно смотрел на него:

— Я не понимаю вас.

— Механически вы двигаетесь искусно, господин Люкнер, но, поверьте, еще не живете. Ваша жизнь, как и потребное ей пространство, возникнет лишь в системе целого. Только в присутствии королевы Гертруды и короля Клавдия, в присутствии Гамлета и других персонажей забьется ваш собственный пульс, выверенный пространством и временем. По отношению ко всему, что окружает вас, вы составляете тождество с Гильденстерном и без него слова молвить не можете.

Признавал ли Адальберт Люкнер правоту своего режиссера или нет, несомненно одно: он чувствовал себя задетым и даже обиженным и все более примыкал к партии недовольных. Однако этот и подобные случаи не повредили прекрасному театральному начинанию и не лишили его солнечного летнего мажора.

То, что творилось в душе Эразма, было скрыто от посторонних глаз; работая над своим замыслом, он точно попадал в ритм нескончаемого летнего праздника. Даже все более откровенное тщеславие Адальберта Люкнера не слишком чувствительно задевало его. Что и подтвердилось, когда Люкнер при большом стечении публики сделал в отеле «Фюрстенхоф» свой доклад о «Гамлете», снискавший блестящий отзыв ректора Траутфеттера. Как передавал доктор Оллантаг, Люкнер выступал как бы без подготовки, с поразительным апломбом, но в свободной манере и не скупясь на повторение общих мест, которые кочуют из одного научного опуса в другой.

Несмотря на то, что Эразм теперь все чаще завтракал в «Фюрстенхофе» и отеле «Бельвю», идиллия в кущах садоводства не перестала быть таковой. Под пышным покровом беседки теплыми летними ночами Эразм все еще нес свои вигилии, которые не исключали общества Армина Жетро, а иногда — и вдовы смотрителя и порой прерывались отроком Вальтером.

Жетро была поручена роль Горацио. Принимались ли в расчет его актерские данные? Или же Эразма захватила идея своего собственного Горацио превратить в Гамлета? Если бы преданность Жетро своему другу перенеслась на Гамлета, принца датского, то в этом смысле его пригодность не вызывала бы сомнений. В противном случае не обошлось бы без возражений. Трое или четверо охотников — и среди них Люкнер — претендовали на эту роль, и Жетро попал под перекрестный огонь острословия, тем более что его внешность была весьма притягательной мишенью.

— Собственно, удовлетворен я лишь наполовину, — признался он как-то вечером своему обожаемому режиссеру. — Все свершилось так, как я и предвидел. Иначе и невозможно, если хоть раз — я в этом сам убедился — подчиниться силе вашей натуры. Однако люди туповаты в своих чувствах. Поэтому не стану умалять того, что достигнуто. Но совершенно довольным, милый господин доктор, назвать себя не могу. Пока дело не двинулось, я не мог представить себе его нынешнего воплощения. Не ведал я, чем суждено увенчаться этой божественной забаве. Есть у нас Сыровацки, который играет Гамлета. Я же вижу, как вы вдыхаете в него образ. Вы преображаете его жгучей печатью, раскаленной в своем внутреннем огне. Зачем вы изводите себя мучительной работой, которой все равно не оживишь марионетку? Вы сами должны играть Гамлета! Ведь это же вы сами.

— Никогда, Жетро! Оставьте эту мысль при себе. Ни слова больше! Не делайте меня несчастным! Был бы я Гамлетом вне его обстоятельств и целей, стоило бы тогда употреблять совершенно не гамлетианскую, грубую силу, чтобы еще раз делать себя тем, кто я уже есть!

В этой фразе Жетро почудилось умаление актерского ремесла, и он решительно не согласился с нею. Но молодой Готтер выпалил ее, поддавшись чувствам, а не доводам разума, который вновь и вновь понуждал его осмыслять законы сценического искусства.

При маленьком дворе княжества Границ Эразм был в чести и фаворе. Давно назревавшая потребность удивить белый свет чем-то этаким, молодым и новым, сделала доктора просто незаменимым. В нем театр нашел, по сути, гения своего самосоздания, он и сам рос и раздвигался вместе с этим процессом. А в чердачной келье, защищенной тишиной сада, Эразм погружался в квиетистское одиночество, тяга к которому не замирала в нем ни на миг. Чуткий присмотр вдовы смотрителя, окружившей его материнской заботой так же, как фройляйн Паулина — нежным вниманием сестры, и сам воздух сада, навевающий смиренный покой, приносили ему такое облегчение, что порой он испытывал счастливое забытье. И тогда возникала нужда в новых соблазнах, чтобы вырвать Эразма из этого блаженного состояния, из лона этой почти младенческой отрешенности.

Тайна, лишь слегка приоткрытая доктором Оллантагом во время его визита, в такие минуты не шла на ум летнему постояльцу. Она проступала в осторожном бытии матери и дочери и, конечно, по-прежнему ощущалась в мыслях и поступках малолетнего Вальтера. Однако опасений по поводу душевного здоровья мальчика Эразм не разделял. Он чувствовал, что в том говорит не столько печаль об умершем отце, сколько некий игровой элемент, открывающий выход какому-то мистическому дару.

Фрау Хербст и Паулина не понижали голос до шепота, но все же, глядя на них, можно было подумать, что в доме — непогребенный покойник. По отношению к дочери Эразм всегда держался с некоторой робостью, а вот дочь бросала порой на мать холодные и укоризненные взгляды. Когда же мать сидела в глубокой задумчивости, то случалось, что Паулина обвивала ее рукой и, утешая, гладила по щеке.

Наверное, не только люди, но и духи нуждаются в надежных стенах, в земных жилищах. Не стихает молва о старинных постройках, которые пустуют из-за обитающих там призраков. Такие россказни люди, обыкновенно, терпят как особую разновидность сказок. Однако они имеют некоторые основания в реальном опыте. Умерший смотритель не отягощал атмосферу своим сугубо духовным присутствием, он сообщал ей некоторую сдержанность, что ли, переносившуюся на обитателей, к коим он и сам принадлежал в качестве духа. Работа над «Гамлетом» обострила в Эразме восприимчивость к подобным вещам. В голове молодого режиссера теперешняя ипостась княжеского смотрителя невольно сливалась с облаченным в доспехи духом старого короля, и он как бы видел это двуединое существо до жути отчетливо, на расстоянии вытянутой руки.

Какое-то необъяснимое сладострастие влекло его к воплощению гремящего латами старого Гамлета. Однажды, чтобы дать передышку актерам, он проделал это на сцене. Поддавшись еще и искушению на время ощутить себя Шекспиром, который стяжал особую славу как исполнитель этой роли, он испытал почти физическую боль преображения, растворяясь в том, что составляло суть призрака. Бледный свет скорби, вытесняя сияние дня, одел его своей пеленой. Он чувствовал удушающий запах могилы за спиной и тяжелые цепи на ногах, делавшие его пленником гробницы. Веяло ледяным холодом, гнилью и смрадом тления.

Однако это общение с духами, как признавался себе Эразм, не могло всецело подчинить его своей власти. Конечно, дом смотрителя сам по себе был питательной почвой для пробуждения хтонических начал поэзии, которая оставалась в конечном счете непостижимой. И тем не менее здоровое и доброе бытие, такое земное в своих основах, повелевало ему противостоять наплыву видений. Но то, что возникало из слияния поэзии и творящей души, было неуловимо текуче. В завораживающих ночных видениях зияла пропасть беспредельности. Иногда она так подавляла его, что он с трудом выносил тесноту и узость своего ремесла и прочих земных вещей.

В такие часы весь дом казался одушевленным. В явственный, хотя и неразборчивый говор вплетались голоса скрипучих половиц, стареньких обоев, оконных переплетов и подоконников — словом, всего и вся. И однажды ночью, когда поэт был выведен из глубокой сосредоточенности грохотом обрушившейся с потолка штукатурки, которая изрядно потрескалась от его постоянного хождения, он вздрогнул от страха и подумал, что стал жертвой злого кобольда.

Разумеется, это дало повод для разговоров. Но комната была быстро отремонтирована. Однако Эразма подстерегало второе испытание, вынудившее, покуда приводилась в порядок комната, провести несколько ночей на Циркусплац, в отеле «Бельвю».

Комната в первом этаже дома смотрителя, где ему поначалу предложили ночлег, заставила его пережить такое, что навсегда осталось для него загадкой. На следующий вечер (после того, как с потолка низверглись штукатурка и гипс), как только он прилег на новом месте, ему пришлось испытать приступы тяжелого страха, липкий холодок испарины, сильное сердцебиение и прочее в этом роде. Вполне приятное на вид помещение было пусто, и все же Эразм чувствовал, что он здесь не один. Давало о себе знать чье-то незримое присутствие. Эразма удерживал стыд перед обитателями садоводства, перед всеми, кого он знал в этих местах, иначе он бы сломя голову пустился бежать. Мучительно тянулись минуты, и каждая четверть часа либо терзала его неотвратимым бодрствованием — точно преступника перед казнью, — либо погружала в удушье кошмарных видений. Но комната, в которой поселился ужас, оставалась его комнатой, покуда не забрезжил новый день, и Эразм, чувствуя ломоту во всем теле, не выбрался на волю после ночных пыток.

Случившемуся не находилось никаких объяснений. Не желая никому давать повода для досужих домыслов и повергать в испуг семейство Хербст, Эразм ни с кем не делился своими ночными переживаниями. Но для себя открыл одну истину. Он был уверен, что стоит ему провести хотя бы еще одну ночь в этой комнате, и он снова попадет в сгусток демонической силы, от которой кровь застывала в жилах. В качестве причины временного переселения в отель «Бельвю» он назвал духоту и влажность воздуха в нижнем этаже, а также обилие уховерток.