Атлантида советского нацмодернизма. Формальный метод в Украине (1920-е – начало 1930-х) — страница 70 из 109

[1222] – по сравнению с нападками на бывших опоязовцев рапповских критиков и функционеров. Последние в начале 1930‐х были едва ли не больше заняты изобличением недавних союзников-переверзевцев и поиском своих «красных» ересей.

Именно с этой точки зрения следует анализировать представленный в данной главе материал. Историю рецепции русского формализма в Украине нельзя рассматривать отдельно от особенностей политического, интеллектуального и идеологического климата в республике в 1920–1930‐е годы. Эти особенности не были просто фоном или даже «соседним рядом». Культура (включая передовую литературу и также современную, как ее ни понимай, литературную теорию) была очень существенным элементом конструирования украинской национальной идентичности на основе социалистических, революционных идей, точнее в рамках той идеологии, которая в 1920‐е годы представлялась единственно революционной. Судьба журналов («Ваплите», «Новая генерация», «Червоный шлях», «Плуг», «Плужанин» и т. д.) и их авторов, их интеллектуальные биографии в 1920‐е годы, драмы и трагедии, которые разыгрались в их жизни и творчестве в 1930‐е годы, – исключительно важный для понимания той эпохи элемент исторической картины украинской культуры и общества межвоенного периода.

* * *

В 1932 году Александр Белецкий дописал в стол, «для себя» прозаически-мемуарные заметки «Против тоски о добром старом времени» (часть этой «нравоучительной повести о семи главах», с эпизодами времен гетманщины и Директории, он читал и в компании Зерова), а Шкловский жаловался в специальном письме завагитпропом ЦК Стецкому в июле того же года, что дела в литературе и критике совершенно плохи, и специально упоминает неблизкого ему Жирмунского (добавим, пережившего ранее и краткосрочные аресты): «Это был крепкий человек, а сейчас этот человек пьет. Потому что просто жить не стоит»[1223]. В отличие от Москвы и Ленинграда перестройка союзного писательского дела в связи с ликвидацией РАППа в Харькове и Киеве не воспринималась в качестве либеральных мер.

Самоубийство Хвылевого и через два месяца – его всемогущего партийного критика Скрыпника весной и летом 1933 года, конец национал-коммунизма и катастрофа Голодомора подвели черту под прежними устремлениями творцов новой Украины. Вал репрессий еще раньше расстрельных кампаний 1937 года обрушился на обвиняемых в буржуазном национализме бывших «неоклассиков» или соратников Хвылевого, а вскоре и на их партийных обвинителей еще времен 1920‐х (В. Коряка, Я. Савченко, теоретика «двух культур» Д. Лебедя, многолетнего руководителя Агитпропа А. Хвылю, П. Колесника и др.)[1224].

Эти преследования непосредственно затронули и, казалось бы, далекую от политических баталий науку о славянских древностях, включая давно работавшего в Ленинграде В. Н. Перетца. Финал его жизни оказался трагическим. Уже в ноябре 1931 года в ВУАН его собирались критиковать от имени коммунистической фракции Академии наряду с Грушевским, Крымским и другими «старыми» учеными[1225]. В киевской прессе и в центральном органе ВУАН его критикуют одновременно как «великодержавного шовиниста» и как «петлюровца»; фактически он не может самостоятельно работать в Комиссии украинской литературы периода феодализма[1226]. 14 марта 1930 года он писал своему коллеге-фольклористу А. М. Лободе в Киев по поводу показательного процесса в Харькове:

Мы читаем газеты и удивляемся многому. Признаюсь, я не думал никогда, что возможны организации, подобные СВУ. И теперь признания героев ее звучат как-то даже неправдоподобно, точно из «приключенческого» романа. Только этот роман пахнет трагедией для его героев[1227].

Сам Перетц был арестован четыре года спустя, в апреле 1934-го, по столь же надуманному «делу Российской национальной партии»[1228]. По знакомому сценарию ОГПУ представило историю о разветвленной политической организации интеллигенции, в том числе и национальной. По этому процессу, среди прочих, были арестованы академик Сперанский, члены-корреспонденты Н. Н. Дурново, А. М. Селищев, Г. А. Ильинский, крупнейший филолог и будущий академик В. В. Виноградов, видный украинский лингвист Олена Курило, основоположник Московской фонологической школы В. Н. Сидоров, ученицы Перетца С. А. Щеголева и А. Б. Никольская а также уехавший в Москву из Минска А. Н. Вознесенский[1229]. В вину им были поставлены контрреволюционные настроения, а также связи с заграницей – с вождем евразийства Н. С. Трубецким (к тому времени совсем от политики отошедшим) и Романом Якобсоном. Особенно пристально следователь работал с показаниями о былой деятельности Украинского общества исследователей украинской истории, письменности и языка. В 1934 году эта организация (называлась она тогда уже Украинским научным обществом) была ликвидирована, последний сборник общества так и остался ненапечатанным[1230]. Та же судьба постигла вскоре практически все остальные подозрительные для власти ленинградские очаги национальных культур[1231]. Перетц своей вины не признал и в июне 1934‐го был приговорен к высылке в Саратов на три года, где скончался 24 сентября 1935 года.

В 1933 году был также арестован руководитель Института Тараса Шевченко Сергей Пилипенко и уволены ведущие сотрудники прежней формации (Плевако, Ричицкий), даже прошедшие через жернова «самокритики» и чисток. Отъезд из Украины оказался для ряда ученых просто гарантией личного спасения – для Айзенштока, Шамрая или Бойко (но не помог Зерову). Те, кто отличился в разоблачении «националистов» в начале 1930‐х, например Шаблиовский, Кирилюк, сами стали мишенями следующих кампаний. В допросах бывшего «неоклассика» Павла Филиповича в конце осени 1935 года обвинение в формализме уже присутствует как политическое: в протоколах допроса тот пишет, что Зеров «выступал как активный националист, модернизируя контрреволюционную ефремовщину последними „достижениями“ буржуазной науки (формализм), прививая эти навыки и устремления молодежи»[1232].

В заявлении прокурору в самом начале 1936 года сам Филипович переводит слог недавних разоблачительных статей в рубрики уголовного (само)обвинения:

В своей историко-литературной работе (проводимой в близком контакте с Зеровым) я пропагандировал формализм и сравнительный метод, которые должны были прийти «на смену» примитивно-публицистической ефремовщине как последние «достижения» буржуазной науки и тем самым укрепить украинское буржуазно-националистическое литературоведение, сохраняя связь с контрреволюционной ефремовщиной по линии трактовки украинского литературного процесса как «единого потока», без классовой борьбы и т. д.[1233]

Подобно тому как ведущих опоязовцев миновала волна «критики формализма» после 1936 года[1234] и в науку к 1940–1941 годам так или иначе смогли вернуться В. Виноградов, М. Бахтин (а Жирмунский смог издать работы А. Н. Веселовского), так, к концу 1930‐х сосредоточение руководящих полномочий в уже киевском Институте литературы в руках А. И. Белецкого (по его же тогдашним словам, «назначенному украинцем»[1235]) помогло сохранить профессиональные основы литературоведческих штудий в республике. Опубликованная Белецким по-русски и по-украински работа «Маркс, Энгельс и история литературы» (1934) не претендовала, подобно текстам Лифшица, Лукача и их группы, на формирование нового курса «послеплехановского» понимания связей словесности и общественного развития, но стремилась скорей дать свод «читательской истории» классиков марксизма в горизонте XIX века.

И для общесоюзного и для украинского литературного сознания – в подцензурном его измерении – ключевой становится категория «народности», пусть и с выпадами в духе классовой бдительности против терпимых в 1920‐е национал-демократических идей «единого потока». Исторически заданной и весьма тонкой диалектике московских философов из «Литературного критика» на местах аккомпанировали весьма банальные и приземленные вариации прежних, если угодно домодернистских, установок еще рубежа веков. Это возрождение, вернее, сохранение в рамках «марксистско-ленинского», а не просто «социологического», как раньше, официального литературоведения некоторых глубинных антиэлитарных оснований, казалось бы, разгромленной «ефремовщины» уже к середине 1930‐х годов не осталось незамеченным наблюдательными свидетелями и участниками тех процессов.

И потому в качестве своеобразного постскриптума к этой главе стоит обратиться к статье близкого к «неоклассикам» Виктора Петрова «Проблемы литературоведения за последнее 25-летие (1920–1945)», изданной в Мюнхене в 1946 году, и к фактам биографии самого ученого. Реконструируя задним числом некоторые аспекты развития украинского литературоведения, Петров не сосредотачивается только на обстоятельствах натиска партийной идеологии, но обращает внимание на главные смысловые рамки самой партийности, задаваемые тогда, по его мнению, не столько через классовую борьбу, сколько через категорию народности. Он отмечает, что к 1930 году сложилась «компромиссная» ситуация в литературоведении, обусловленная непримиримым сосуществованием двух лагерей – «провинциально-этнографического», который трактовал развитие украинской словесности в рамках определенного социального класса, и их оппонентов, которые были принципиальными врагами «провинциализма» и выступали за европеизацию украинской литературы