Атлантида советского нацмодернизма. Формальный метод в Украине (1920-е – начало 1930-х) — страница 73 из 109

[1273]. Принимая во внимание тот факт, что Гоголь любил читать вслух и разыгрывать свои вещи, Эйхенбаум указывает, что в основе гоголевского текста лежит сказ, который имеет не просто повествующую тенденцию, а «слагается из живых речевых представлений и речевых эмоций»: «Артикуляция и ее акустический эффект выдвигаются на первый план как выразительный прием»[1274].

Последующая часть статьи сосредоточена на анализе отдельных фонетических приемов сказа и системе их «сцепления». Так, в общей стилистике текста Эйхенбаум выделяет «каламбуры этимологического рода», формы «бытовой речи», «эпического сказа», «сентиментально-мелодраматической декламации». Последней отводится роль контраста по отношению к общему каламбурному стилю «Шинели». Этим, по мнению исследователя, объясняется появление так называемого «гуманного места» («Оставьте меня! Зачем вы меня обижаете?»), в котором русская критика, вслед за Виссарионом Белинским, видела центральную идею повести, идейный пафос которой был обозначен как проблема «маленького человека» или «бедного чиновника»[1275]. Выделение Эйхенбаумом «фонетической доминанты» сказа и невнимание к его семантике и структуре в последующем подверглось критике со стороны В. Виноградова[1276]. По мнению О. Ханзена-Лёве, общая ориентация на анализ жестово-звуковой установки сказа на ранней стадии развития формальной теории[1277] сопоставима с теорией «зауми» и ее «конструктивной реализацией в сюжете»[1278].

В своей статье «О „Шинели“ Гоголя» Чижевский пытается преодолеть одностороннее (по замечанию Виноградова) понимание Эйхенбаумом художественной конструкции «Шинели» и обращается к анализу функции отдельных деталей произведения. В таком подходе усматривается методологическая связь формализма с теоретическими взглядами Пражской лингвистической школы, представители которой одними из первых подошли к рассмотрению произведения как целостной структуры и выявлению взаимозависимости каждого из ее структурных элементов[1279]. Однако, как показывает анализ статьи Чижевского, его апелляция к формальному методу служит другим задачам.

Следуя утверждению Эйхенбаума о том, что в строении композиции «Шинели» особую роль играют «мелочи», т. е. «стилистические несовпадения» и игра слов, Чижевский обращает внимание на слово «даже», которое встречается в повести 73 раза. Дальнейший ход его мысли апеллирует как бы к формалистскому тезису о том, что «повторение одного и того же слова характеризует – у Гоголя и других писателей – разговорную речь или „сказ“, как говорят теперь историки литературы»[1280]. Здесь важно отметить два момента: во-первых, сказ, являясь повествовательной формой, не сводится в своем определении к наличию или отсутствию повторяемых слов; во-вторых, хотелось бы обратить внимание на терминологический выбор Чижевского. Пользуясь понятиями формальной школы, автор избегает всяческих отсылок к ней, даже на уровне номинации: «говорят теперь историки литературы».

Отметим, что статья Чижевского впервые была напечатана в немецком журнале Zeitschrift fur Slavische Philologie[1281] и она практически идентична тексту, опубликованному год спустя в «Современных записках». Исключение составляет первый абзац. Статья 1937 года начинается так:

Б. Эйхенбаум посвятил композиции «Шинели» Гоголя отдельную штудию. Он подчеркивает, что здесь – как и везде у Гоголя – «мелочи» играют важную роль, однако он (Эйхенбаум. – Г. Б., А. Д.) упускает из виду основные лексические мелочи[1282].

В редакции 1938 года читаем:

Мы все знаем повести Гоголя со школьных лет; а если нам случалось позже читать книги и статьи о Гоголе, то и в них – безразлично, были ли это работы с типичным для русской литературной критики и русской историко-литературной науки «социальным подходом» или работы «формалистов» – мы вычитывали всегда одно и то же: «Шинель» – одно из звеньев на пути развитья Гоголя-писателя по направлению к реализму[1283].

Очевидно, что такое отличие двух редакций неслучайно. Можно предположить, что оно связано с самой идейной платформой «Современных записок», находившихся в оппозиции ко всему советскому. Поскольку формальная школа в каком-то смысле является порождением революционной России, следовательно, и упоминание и отсылка к ней были нежелательными. Здесь необходимо оговорить, что сам Чижевский не авторизовал последний вариант русской журнальной публикации и не был ею вполне удовлетворен впоследствии[1284].

В своей статье Чижевский, следуя логике Эйхенбаума, соотносит функцию слова «даже» с эффектом комического у Гоголя: «Но многочисленные „даже“ в „Шинели“ несут не только упомянутую функцию: стилизировать речь, как сказ. Они связаны и существеннейшими чертами юмора Гоголя»[1285]. В отличие от Эйхенбаума, Чижевского не интересует изучение функций отдельных приемов сказа; он отмечает «косноязычие рассказчика» и формы «бессмысленной речи», однако свои наблюдения дальше не развивает. Таким образом, создается впечатление, что методологическая «сетка» статьи Эйхенбаума словно бы «накладывается» на композицию повести.

Перефразируя тезис Эйхенбаума о том, что комические эффекты «достигаются манерой (курсив автора. – Г. Б, А. Д.) сказа», построенного на «смене напряженной интонации, которая формует периоды», Чижевский пишет: «Комизм Гоголя – своеобразная игра противопоставлений, антитез, осмысленного и бессмысленного, игра, в которой они сменяют друг друга»[1286]. И далее: «К этой игре относится и употребление „даже“; „даже“ вводит усиленье, подъем, означает, отмечает напряженье, – и, если подъема не оказывается, ‹…› мы разочарованы, изумлены, а Гоголь достиг комического эффекта!»[1287] Таким образом, по мнению Чижевского, слово «даже» имеет функцию контраста, за счет чего достигается эффект комического.

Обратим внимание на интерпретацию эффекта комического у Эйхенбаума. По его мнению, несовпадение интонаций используется Гоголем как гротескный прием, в котором «мимика смеха сменяется мимикой скорби – и то и другое имеет вид игры, с условным чередованием жестов и интонаций»[1288]. Далее Эйхенбаум отмечает, что этим объясняется выбор анекдота о чиновнике; мир чиновника – это мир, замкнутый на себе, «в узких пределах которого художник волен нарушать обычные пропорции»[1289]. Эйхенбаум пишет, что душевный мир Акакия Акакиевича не ничтожный, а изначально обусловленный этой замкнутостью, поэтому «новая шинель по законам этого мира оказывается грандиозным событием»[1290]. Продолжая мысль Эйхенбаума, можно было бы предположить, что «даже» в общей структуре текста как раз и усиливает то, что несвойственно этому миру, поэтому Акакий Акакиевич «даже смеется», он «даже невнимателен на службе», он «даже обращает внимание на хорошенькую даму» и т. д.

Однако Чижевский приходит к противоположному выводу. Он также отмечает, что маленький мир Акакия Акакиевича – для него «большой свет», потому что «он полон объектов, на которые бедный чиновник смотрит снизу вверх». Исследователь делает вывод, что «даже» помогает раскрыть содержание этого мира, который оказывается «ничтожным»: «То, чему предшествует „даже“, оказывается ничтожеством, пустяком; это значит: в этой сфере жизни значительным и существенным представляется ничтожное, пустое, „ничто“. Содержание и цели жизни оказываются ничтожными, пустыми, бессодержательными, „никакими“»[1291]. Далее Чижевский переходит к непосредственной интерпретации повести.

Для второй половины статьи характерна, скажем так, обратная методологическая интенция. Если Эйхенбаум исходит из позиции, что «ни одна фраза художественного произведения не может быть „отражением“ личных чувств автора»[1292], то Чижевский рассматривает текст как продукт авторской воли, тем самым пытаясь понять, «что же хотел сказать автор». Он отмечает, что центральная мысль повести заключена в словах Акакия Акакиевича: «Оставьте меня! Зачем вы меня обижаете?» – и она, несомненно, «содержит существенные для Гоголя мысли»[1293].

Исходя из того, что «от художественных произведений Гоголя надо ждать попытки разрешения сложных психологических вопросов[1294], Чижевский видит в образе Башмачкина не просто «бедного чиновника», а человека, который вступил на путь «накопительства», что свидетельствует о его духовном падении. Так, по мнению исследователя, в центре внимания Гоголя находится не сама шинель, а страсть к шинели, которая охватила душу Акакия Акакиевича и от любви к которой он «гибнет»: «И не только любовь к великому, значительному может погубить, увлечь в бездну человека, но и любовь к ничтожному объекту, если только он стал предметом страсти, любви»[1295]