Атлантида советского нацмодернизма. Формальный метод в Украине (1920-е – начало 1930-х) — страница 87 из 109

Воспоминания Александра Лейтеса о Майке Йогансене[1669]

1

Я познакомился с Михайлом Гервасиевичем Йогансеном[1670] во второй половине 1921 года, незадолго до того, как он – вместе с Сосюрой и Хвылевым – подписал «Наш универсал»[1671] – торжественное обращение, приуроченное к четвертой годовщине Октябрьской революции.

Эта декларация троих заканчивалась патетическими словами: «…обіцяємо тобі, пролетаріате, твердо тримати червоне майво тут, на літературному фронті, як ти там, на заводі»[1672].

В ту пору я заведовал Всеукраинским литературным комитетом Главполитпросвета и имел возможность убедиться, с какой активностью и воодушевленностью участвовал он и в подготовке декларации, и в составлении сборника «Жовтень», на первых страницах которого она печаталась.

От всего облика Йогансена веяло энергией и стремительностью. Не случайно он предпочитал называться коротким и энергическим именем – Майк. Энергия, как известно, бывает разной. «Боюсь людей, энергия которых равна их невежеству», – писал, например, А. М. Горький в том же 1921 году. Но о Йогансене, перефразируя горьковские слова, хотелось бы сказать противоположное: его энергия была равна его большой эрудиции и столь же большой доброжелательности.

От времени до времени он писал для Всеукрлиткома «внутренние рецензии». Жаль, что они не сохранились ни в каких архивах. В этих быстро написанных, сжатых, но обстоятельных отзывах – было немало умных, дельных и весьма благожелательных советов начинающим литераторам. И все же мое настоящее знакомство с Йогансеном началось не тогда, когда он передавал мне эти рецензии, а в тот осенний вечер 1921 года, когда он, придя в Главполитпросвет вместе с Хвылевым, неожиданно попросил меня послушать три его новых стихотворения и среди них только что набранное для сборника «Жовтень» и впоследствии хорошо известное стихотворение «Комуна»… От этих стихов, прочитанных им наизусть, сразу же повеяло тем глубоким, тонким и задушевным лиризмом, который с тех пор стал определять для меня самое главное, самое характерное в его человеческом и писательском облике.

Во многих жанрах и сферах проявлялись в дальнейшем незаурядные способности и знания Майка Йогансена. Он был новеллистом и сатириком, сценаристом и очеркистом, лингвистом и философом, переводчиком и публицистом, автором юморесок и приключенческих повестей, литературным критиком и стиховедом, и все-таки ничто не заслонит в моей памяти того лирика, романтика, мечтателя, который полвека тому назад в стенах Всеукрлиткома на Епархиальной, № 29, с такой взволнованной убежденностью скандировал:

Ти думаєш – що то Комуна:

Був ринок – а буде казарма?

Ні, друже: Комуна –

       це місто, як море, як гори,

Таке біле і таке широке.

Пять лет спустя, в 1926 году, я снова буду вспоминать эту строфу: прочитав у Маяковского в его «Послании пролетарским поэтам»:

…в коммуну

         душа

          потому влюблена,

что коммуна,

         по-моему,

                  огромная высота

что коммуна,

         по-моему,

                  глубочайшая глубина…

Но тогда «Комуна» Йогансена произвела на меня неповторимое впечатление. Ибо подходил к концу 1921 год, который, в отличие от 1926 года, был очень нелегок для мечтателей и романтиков и еще более труден для всей страны. То был год, когда наше советское общество переходило от [страница оборвана].

[страница оборвана] …в которых со свойственными поэту импрессионистическими приемами письма и вместе с тем с беспощадной правдивостью были запечатлены трагические переживания крестьянских семей Поволжья.

Сперва им был прочитан «Голод», начинавшейся строфой:

Над полем сохлим

Мертві вітряки,

Немов хрести над віршем

Відзабутим…

Затем другое стихотворение, «Посуха», состоящее из двух строф. Первая строфа кончалась строками:

Оце тільки лишилось,

Що плакать.

Вторая заканчивалась:

Сліз ні краплі –

Оце нічим лишилось

І плакать.

Вслед за этим мы услышали его мажорную, патетическую «Комуну» и именно тогда, повторяю, стал открываться для меня его сложный и вместе с тем цельный писательский облик – наиболее существенной и привлекательной его стороной.

Йогансен, как известно, был человеком жизнерадостным, умевшим шутить, веселиться, озорничать. Он считался мастером пародий, эпиграмм и всякого рода литературных мистификаций. К тому же он обладал тонким, великолепно развитым чувством юмора. Естественно, что об этом не могут не вспоминать все те, кто когда-либо имел с ним общение. К сожалению, несравненно реже вспоминают о том, что Йогансен не в меньшей степени обладал прекрасно развитым и столь же органичным для него чувством серьезного (здесь и дальше курсив автора. – Г. Б., А. Д.).

Однажды – было это много лет спустя – Йогансен в разговоре со мной процитировал прекрасные слова Дмитрия Писарева: «Когда смех, игривость и юмор служат средством, тогда все обстоит благополучно. Когда они делаются целью, тогда начинается умственное распутство».

Йогансен никогда не переходил той грани, какая отделяет игривость от «умственного распутства». Сколько бы он ни шутил (а шутил он беззаботно и заразительно), как он ни иронизировал (а иронизировал он метко), чувство серьезного и, если сформулировать точнее, его твердые и ясные убеждения делали его самым решительным врагом всех и всяческих проявлений умственного распутства, страстным противником равнодушного и формального отношения к людям.

В тот осенний вечер, о котором я сейчас рассказывал, Йогансен был настроен исключительно на серьезную волну. И когда Хвылевой начал разбирать формальные и композиционные достоинства его стихотворения «Голод», Йогансен, обычно любивший всякого рода обсуждения художественной формы и очень нежно относившийся тогда к Хвылевому, на этот раз прервал своего друга и перевел разговор на другую, отнюдь не узколитературную тему о переживаниях умирающих с голода…

Осенью 1921 года Всеукрлитком Главполитпросвета активно участвовал в широкой агитационной кампании помощи голодающим Поволжья. Выпускались плакаты, стихотворные тексты к которым энергично писали приехавшие из Одессы в Харьков Валентин Катаев и Юрий Олеша[1673]. Йогансен, насколько мне помнится, стихотворных текстов к плакатам не писал. Но именно в тот период он считал своим нравственным долгом советского лирика выступать в качестве действенного агитатора за наши коммунистические идеалы. И не случайно после мрачных и правдивых стихов о засухе и голоде он прочитал нам тогда свое искреннее стихотворение о коммуне будущего – то самое стихотворение, из которого впоследствии вырос его превосходный лирический цикл, имевший характерный подзаголовок «Утопічна агітка»[1674].

За степ, моє серце,

Агітація,

За море й гори,

За ліс,

Тільки не за мистецтво для мистецтва –

такими словами этот цикл начинался.

Майк Йогансен открыто и гордо называл себя агитатором, противником искусства для искусства, непримиримым врагом всякой оторванной от живой жизни – книжности. Так не странно ли, не парадоксально ли, что его от времени до времени причисляли к формалистам?

2

В 1922 году на страницах журнала «Шляхи мистецтва» № 2 Йогансен опубликовал статью «Конструктивізм яко мистецтво переходової доби»[1675]. Здесь в первом же абзаце он коротко и отчетливо сформулировал: «Мистецтво – це світогляд»[1676]. В последнем абзаце той же статьи эта формула была уточнена: «Комуністичне мистецтво є комуністичний світогляд»[1677]. Йогансен, как мы видим, не умалял, а напротив, подчеркивал огромную исключительно важную роль мировоззрения в художественном творчестве.

Уже одно это решительно отделяло его позицию от позиции тогдашних русских формалистов, от школы ОПОЯЗа, лидер которой в ту пору без обиняков провозгласил: «Искусству безразлично, какой флаг развевается над его крепостью…»[1678]

Что общего имело это с позицией Йогансена, который вместе с Хвылевым и Сосюрой подписал «Наш универсал», где присягал на верность пролетариату и обещал крепко держать красное знамя на литературном фронте?

Теперь, на расстоянии полустолетия, многое кажется ясным и объяснимым. Но тогда слово «формалист» звучало двойственно и в достаточной мере неопределенно. К формалистам нередко причисляли и тех, кто увлеченно, со знанием дела занимается анализом формальных особенностей художественного произведения. Любопытно, что тогдашний близкий литературный друг Йогансена Хвылевой один из первых назвал его поэтом-формалистом, причем никакого негативного оттенка в эту оценку не вкладывал. В своей опубликованной под псевдонимом рецензии на ранний йогансеновский поэтический сборник Хвылевой причислял поэта к «опоязовцам». Он так и писал:

«Головна заслуга автора та, що він, належачи в своїх наукових статтях до групи по вивченню поетики (те, що в Росії зветься Опояз), намагається і досить вдало переводити в практику свої теорії»[1679]. «Шляхи мистецтва», 1922, № 2, с. 63.

Действительно, Йогансен внимательно читал почти все выходившие в послеоктябрьском Петрограде работы опоязовцев. Кое-что в этих работах ему импонировало. Его, образованнейшего филолога и лингвиста, не могло не интересовать любое новое конкретное исследование, посвященное проблемам поэтики и стилистики, – будь то украинское или русское, немецкое или английское (на этих языках он читал абсолютно свободно). Беседуя с ним, я неизменно поражался тому, насколько широко и глубоко он осведомлен во всем том, о чем рассуждали и спорили теоретики формальной школы в России, представители экспрессионизма в Германии или деятели «имажизма» в Англии. Вместе с тем уже тогда, в 1922 году, я непосредственно убеждался, что позиция этих и подобных им школ были ему чужды. Более того, он считал, что все они вносят не столько конструктивное, сколько деструктивно-разрушительное начало в художественную практику. Я уже не говорю об его отрицательном отношении к «панфутуризму» Михаила Семенко, о чем он не раз высказывался в своих рецензиях на сборники панфутуристов[1680].

Так возникла идея его статьи [о конструктивизме]. Говоря о «конструктивизме как об искусстве переходной эпохи» он меньше всего имел в виду выдвинуть некий новый «изм», какое-то новое направление в искусстве (их и так было слишком много – этих «измов», «школок» и т. н. [ «направлений» в тогдашней писательской среде!])[1681].

Публикуя свою статью о «конструктивизме», он ставил перед собой, как ему казалось, достаточно ясную задачу – противопоставить всем этим рассуждениям нечто конструктивное – конкретный анализ художественных, в первую очередь стилистических и просодических особенностей зарождающейся украинской социалистической литературы.

Все это я, естественно, излагаю не его словами (их я не мог запомнить), но все-таки основной смысл того, что он тогда говорил, я помню твердо. Особенно хорошо сохранилась в моей памяти одна наша беседа, в которой он снова возвратился к своей формуле «Мистецтво – це світогляд».

Везде, где только мог, – и в своих открытых выступлениях, и в своих частных беседах – Майк Йогансен ратовал за конструктивно-организующее начало поэтического творчества. Рассуждая о конструктивизме как об искусстве переходной эпохи, он меньше всего имел в виду обосновать некий новый «изм» или выдвинуть определенное стилевое направление в качестве главного, наиболее характерного для украинской послеоктябрьской литературы, подобно тому как в том же номере «Шляхів мистецтва» Иван Кулик выдвигал импрессионизм, а Валериан Полищук – неореализм[1682].

Вскоре после выхода своей статьи он говорил мне, что ставил перед собой другую задачу – проследить, как новое мировоззрение и мироощущение вносят конструктивное начало в художественную форму, как отражается все это на характере и приемах стихосложения.

Удалось ли ему это сделать в той, очень давней статье? Не думаю. Слишком стремительно и непосредственно, без всяких промежуточных ступеней, перескочил он от формулы «мистецтво – це світогляд» к пропаганде верлибра, к анализу ритмов и размеров поэмы Хвылевого «В електричний вік»[1683], к разбору всякого рода, как он выражался, «ритмических комбинаций» в стихах Тычины, Сосюры, Полищука. И все-таки формализмом (в отрицательном смысле этого слова) здесь не пахло.

Помню, как в связи с этой же статьей я рассказал Йогансену о том, что известный французский писатель-коммунар Жюль Валлес[1684] завещал начертать на своем надгробном памятнике слова: «Мой стиль – это мои убеждения». Йогансену поначалу этот афоризм очень нравился – он противопоставлял его ставшему трафаретным изречению Бюффона[1685]«Стиль – это человек». Но через некоторое время, встретив меня, он сказал, что, как ему кажется, афоризм Жюль Валлеса не очень тонко сформулирован… Вряд ли может существовать прямолинейная связь между содержанием тех или иных убеждений и стилем. Лучше было бы сказать: моя убежденность – это мой стиль. Убежденность предполагает определенное эмоциональное состояние, которое обуславливает характер и особенности стиля. И эта поправка, которую сделал Йогансен, лучше всего показывает, что он правильно осознал то именно, чего не хватало его статье «Конструктивизм яко мистецтво переходової доби»[1686].

3

Я сознательно концентрирую свои воспоминания о Майке Йогансене на периоде 1921–1922 года не только потому, что это время сравнительно мало освещено в нашей мемуарной литературе…[1687]

Я, к сожалению, не так часто встречался с Майком Йогансеном, чтобы позволить себе выступать в печати с обстоятельными и связными воспоминаниями о нем. Но воспоминание о его стихах, о его примечательной и пока еще недостаточно изученной лирике живет во мне с такой рельефностью и воскрешает его облик с такой силой, что мне хочется рассказать об одной серьезной и поучительной для меня беседе с ним. Произошла она зимой – то ли в декабре 1921 года, то ли в январе 1922 года…

Дело было, во всяком случае, очень давно. Еще не существовали такие организации, как «Плуг»[1688] и «Гарт»[1689]. Еще не выходило еженедельное литературное приложение к газете «Вісти ВУЦВК»[1690]. Еще не приехал на постоянное жительство в столичный Харьков Павло Тычина. Еще не появились на харьковском литературном горизонте ни Остап Вишня, ни Петро Панч, ни Юрий Смолич, ни Микола Бажан, ни Юрий Яновский. Тем с большим интересом приглядывался я к трем тогда еще молодым писателям, подписавшим «Наш универсал».

Они дружили между собой и вместе с тем были очень разные, крайне непохожие один на одного[1691]. Раньше других я узнал Хвылевого. Я еще помню его по 1920 году, когда он приходил в Харьковский клуб «Коммунист» на Московскую улицу, № 20 и читал мне свои стихи, написанные по-русски. Вскоре он отказался от этих своих русских стихов, почувствовал, что ему ближе и роднее украинский язык. Сосюра, с которым я вскоре познакомился, тоже попеременно писал стихи то на русском, то на украинском. Оба они неплохо владели русским стихом и любопытно, что первый перевод Сосюры на русский язык был сделан Хвылевым, в свою очередь, Сосюра тогда же перевел на русский стихотворение Хвылевого «За гранями зима»[1692]. Что же касается Майка Йогансена, то он, сын обрусевшего датчанина[1693] и матери украинки, великолепно владевший русским, немецким, английским, латинским, древнегреческим языками, на моей памяти[1694] писал стихи по-украински и только по-украински.

На эту тему и состоялась у меня беседа с Йогансеном. Я спросил его, почему он, владеющий столькими языками, пишет стихи на украинском и только на украинском языке. На это Йогансен ответил, что хотя шкала ценностей языков может быть разной… лучшим языком для каждого становится тот, на котором он лучше всего может выразить самое значительное, что есть в его душе. А таким языком для него, Йогансена, был и остается язык его [родной матери, язык Шевченко и Тычины, больших неисчерпаемых возможностей][1695].

Я твердо помню до сих пор эти слова замечательного человека, Майка Йогансена, обогатившего послеоктябрьскую украинскую литературу самым лучшим, что он нес в своей душе…

Письма