«Атланты держат небо...». Воспоминания старого островитянина — страница 9 из 82

Внук одного из наших ветеранов, узнав об участии в экспедиции бывшего врага СССР, с надеждой спросил: «Дедушка, а вы его там утопите?» Ничего подобного, конечно, не произошло. Состоялась невероятно трогательная сцена примирения бывших врагов. Деды плакали, обнимались и вместе опускали венки на воду. Для них эта экспедиция стала актом примирения. Наверное, это естественно для людей, проживших трудную, полную противоречий жизнь, которые не хотят испытывать мстительных, враждебных чувств друг к другу.

В рейсе мы с Хайо Херманном подружились и даже выпивали по рюмке. Все шло хорошо, но когда он узнал, что я – еврей, то сильно расстроился. На него было буквально жалко смотреть. Я ему понравился, и ему очень не хотелось, чтобы я был евреем. «Александр, – спросил он дрожащим голосом, – может быть, ты только наполовину еврей?» – «Как говаривал твой дружок Геринг, наполовину евреев не бывает. Понял?» – отрезал я. Он безнадежно махнул рукой, принял сразу две таблетки валидола и ушел спать в свою каюту.

Хайо Херманн подарил мне свою фотографию военных лет с крестами и орденами. Во время рейса я написал песню в память о конвое PQ-17, и он перевел ее на немецкий язык. «Александр, – сказал он мне, – у тебя в песне одна строчка неправильная. Ты пишешь, что хорошо, чтобы погода была нелетной. Это неправильно. Хорошо, когда она летная». – «Это вам, сволочам, нужна летная погода, чтобы нас бомбить, – ответил я, – а морякам – наоборот». Он, кажется, понял. Эта песня звучит в документальном фильме о конвое PQ-17, снятом во время нашей экспедиции немецкими тележурналистами, русский вариант которого мне довелось озвучивать и который был назван по строчке из этой песни – «Корабли собирает конвой».

Аргумент в неоконченном споре —

Злой сирены пронзительный вой.

Для похода в студеное море

Корабли собирает конвой.

Им волна раскрывает объятья,

Им поют, провожая, гудки.

Это ваши друзья или братья, —

Помолитесь за них, моряки.

Каждый твердо в звезду свою верит.

Только знать никому не дано,

Кто сумеет вернуться на берег,

Кто уйдет на холодное дно.

Не дожить им до скорой победы,

Ненадежной мечте вопреки.

Это ваши отцы или деды, —

Помолитесь за них, моряки.

Вспомним тех, кто стоит у штурвала,

Чтоб погода нелетной была,

Чтобы бомба суда миновала

И торпеда в пути обошла.

Отлетают их светлые души,

Словно чайки в полете, легки.

Никому не добраться до суши, —

Помолитесь за них, моряки.

Над водою, соленой от горя,

День полярный горит синевой.

Для похода в студеное море

Корабли собирает конвой.

Там грохочут салюты прибоя,

И намокшие тонут венки.

Это те, кто закрыл вас собою, —

Помолитесь за них, моряки.

По окончании нашей экспедиции в Питере на моем родном Васильевском острове в храме Успения Богородицы состоялся молебен памяти моряков Полярных конвоев, погибших в годы войны.

«Вождей и воинов, на поле брани убиенных,

Прими к себе и память сотвори».

Нестройный хор звучит в церковных стенах,

Где пахнет свежей известью внутри.

Здесь отпевают моряков конвоев,

Что сгинули отсюда вдалеке.

Меж прочих, с непокрытой головою,

Стою и я со свечкою в руке.

Забытые припоминая раны,

Под флагами союзных прежде стран,

Среди других согбенных ветеранов

Стою и я, как будто ветеран.

Поскольку здесь мой дом сгорел в блокаду,

В которую мне выжить довелось,

И сам я уроженец Ленинграда

И Петербурга нынешнего гость.

Знаком мне с детства чаек этих гомон

И монументов бронзовая рать.

Сюда и сам я, не в пример другому,

Когда-нибудь отправлюсь умирать.

А девушки поют в церковном хоре,

И далеко от питерской земли

Шумит в тумане Баренцево море,

Погибшие скрывая корабли.

В 2009 году питерский телеканал «100 ТВ» выпустил документальный сериал «Дети блокады» об известных жителях Петербурга, переживших блокаду, в число которых попал и я. Съемочная группа сначала снимала меня на 7-й линии у ворот моего дома, а потом меня привезли в Музей истории Санкт-Петербурга на Английской набережной Невы, где есть большой отдел, посвященный блокаде. Меня привели в маленькую комнатушку, имитирующую блокадную пору: буржуйка, окна, заклеенные крест-накрест бумажными полосками, черная тарелка репродуктора на стенке, и усадили на узкую койку. «Подождите пару минут, – сказали операторы, – мы сейчас принесем камеру и будем вас снимать». С этими словами они вышли. Через две минуты в уши мне неожиданно ударил вой сирены, и из включившегося репродуктора хорошо знакомый, как бы возникший из подкорки моей памяти, голос закричал: «Воздушная тревога! Воздушная тревога!» Сердце мое бешено заколотилось. Я съежился, обхватив голову руками. Глаза мои вылезли из орбит, и на них выступили слезы. Оказывается, все это время операторы снимали меня скрытой камерой, а потом вставили это в фильм. Ну и методы! Почти как у Анджея Вайды в картине «Все на продажу»!

Через несколько дней после показа этого фильма по телевидению мне позвонила моя давняя приятельница литературный критик Ирина Муравьева: «Я хотела поговорить с тобой о блокаде, но я видела по телевизору фильм, и не буду тебя тревожить».

Тает в часах песок.

Вся голова в снегу.

Черствого хлеба кусок

Выбросить не могу.

Не понимает внук

Мой полуночный бред.

Шепчут, смеясь, вокруг,

Дескать, свихнулся дед.

Вынь мне из сердца боль,

Мой ленинградский Бог,

Чтобы муку и соль

Не запасал я впрок.

Не угождал беде

В мире, где тишь да гладь,

Веря, что черный день

Может прийти опять.

Новая Голландия

Был и я семиклассник зеленый,

И, конечно, в ту пору не знал,

Что ступаю на землю Коломны,

Перейдя через Крюков канал.

Поиграть предлагая в пятнашки,

Возникает из давних времен

Между Мойкой, Фонтанкой и Пряжкой

Затерявшийся этот район.

Вдалеке от Ростральной колонны

Он лежит в стороне от дорог.

Был и я обитатель Коломны,

Словно Пушкин когда-то и Блок.

Здесь следил я, как ранняя осень

Гонит желтые листья в моря.

Здесь осталась на Мойке, сто восемь,

Разоренная школа моя.

Здесь, гордынею полон безмерной,

Я о славе мечтал перед сном,

В коммуналках сырых на Галерной,

И на Мойке, и на Дровяном.

Здесь влюблялся темно и случайно,

И женился бездумно и зря,

Но кружила над крышами чайка,

И гремели в порту якоря

Я ступаю на землю Коломны,

Перейдя через Крюков канал,

И себя ощущаю бездомным

Оттого, что ее потерял.

Там кружит над Голландией Новой

И в далекие манит края,

Прилетая из века иного

Белокрылая чайка моя.

Прилетая из века иного

Невозвратная чайка моя.

Стихи я начал писать случайно. Я в это время учился в седьмом классе 254-й ленинградской школы, расположенной напротив Никольского собора, в доме на углу проспекта Римского-Корсакова и улицы Глинки, где поворачивали трамвайные рельсы. Школа наша помещалась в старинном здании с высокими потолками и лепными карнизами. На фасаде дома уже при нас водрузили мемориальную доску, извещавшую о том, что именно здесь в гостях у своего друга Никиты Всеволожского бывал Александр Сергеевич Пушкин на собраниях литературно-политического кружка «Зеленая лампа». Самое забавное, что в предыдущие годы эта доска висела на соседнем доме, но потом историки, подумав, перевесили ее на нашу школу. Теперь всякий раз, бывая в Питере и проезжая мимо, я ревниво смотрю на знакомый школьный фасад, опасаясь, не перевесили ли эту доску еще куда-нибудь после очередных исторических уточнений, но она пока еще на месте…

Послевоенное время было трудное. Я помню, что на кухне дымили примуса и керосинки, газа тогда еще, конечно, не было, и мне неоднократно приходилось ходить на угол Фонарного переулка и улицы Декабристов в керосиновую лавку. Денег на новую одежду не хватало, поэтому для меня перешивали что-то из старых отцовских вещей. Так, в конце войны отец отдал мне свое кожаное полупальто, которое получил в Гидрографии и носил несколько лет. Пальто немного подогнали, перешили, и я таскал его в старших классах, очень гордясь своей «кожанкой». В ней я потом ходил и в Горном институте. То же относилось и к другим вещам. Например, были проблемы с кастрюлями. Помню, что очень долго в качестве кастрюль использовались привезенные из эвакуации банки из-под американской свиной тушенки. Только потом мы начали потихоньку обрастать каким-то имуществом.

Заканчивался трудный 47-й год, завершавший для меня пору недолгих мальчишеских увлечений. Марки, которые я начал собирать еще в 44-м, в эвакуации, мне уже изрядно поднадоели. Пробовал в шестом классе начать собирать открытки, но из этого тоже ничего не получилось. Тогда почему-то была пора коллекционирования – все что-нибудь собирали. Отец пытался склонить меня к занятиям фотографией и подарил на день рождения свой старый «Фотокор», снимавший еще не на пленку, а на специальные стеклянные фотопластины. Поначалу мне понравилось это занятие. Особенно привлекали меня ритуальное таинство проявления и фиксации негативов и печатания фотоснимков, секреты рецептур проявителей и фиксажа, приготовление соответствующих растворов, напоминающее о средневековых алхимиках. Наконец, таинственная процедура при красном полутемном свете, когда со дна кюветы, из черноты раствора, вдруг проступает человеческое лицо. У нас в школе образовался кружок фотолюбителей. Вел его чрезвычайно бледный и болезненный человек с тихим голосом, одетый в неизменный вытертый пиджак с бахромой на продранных рукавах. Он сказал, что все его занятия надо записывать, как лекции. «Ну-ка, покажи, – сказал как-то отец и, посмотрев мои записи, произнес: – Это знающ