Игнатович опять нахмурился и, показалось Максиму, хотел перебить.
— Или вот такой факт. Ты ездишь на «Волге», да еще на новой, с казенным шофером, а я на своем разбитом «Москвиче». Разве не завидно? Завидно. Опять не сплю и думаю, где бы мне раздобыть денег на новую машину. Деньги могу найти, но найду ли новое в архитектуре?
— Да, явные черты обывательской психологии, — протянул Игнатович и резко встал, взял стакан, пошел к сифону.
— А о чем же я говорю! Выкладываю свои грехи, как на исповеди. Но как ударить по такой психологии? Кто человеку поможет, если он сам не одумается, не спохватится?
— Что ж, пожалуй, ты правильно ударил, — наливая воду, угрюмо заключил Игнатович. Сперва ему показалось, что Карнач дурачится, он не раз уже слышал, как тот некоторые бесспорные истины для смеха переворачивает вверх ногами. Но его признание в зависти насторожило и почти заставило поверить, что все это серьезно. Такой цыган в результате самоанализа может выкинуть любое коленце.
Игнатович подумал, как объяснить все это Сосновскому. Как тот примет такую, мягко выражаясь, ахинею? Либо безжалостно высмеет с присущим ему сарказмом, либо, если примет всерьез, упрекнет: вот как ты воспитал свояка и друга.
Игнатович снова жадно выпил воду и со стаканом в руке прошелся до двери, как бы проверяя, плотно ли она закрыта.
Максим следил за ним с веселым озорством, нравилось, что тот так серьезно задумался над его словами.
Игнатович остановился перед ним, широко расставив ноги: в институте он увлекался боксом.
— А ты думал, отчего это произошло?
— Отчего? — в тон ему повторил Максим, и чертики запрыгали у него в глазах.
— От преувеличения своей роли, своей персоны. Тебе начало казаться, что без тебя в городе ничего бы не построили.
— Неужто я так считаю? — притворно удивился Максим.
— Скажу откровенно. В этом виноваты и мы. Горисполком. Горком. Лично я. Кому из твоих коллег было дано столько, сколько тебе? Ты знаешь, что такое главный архитектор в других городах?
— Знаю. К великому сожалению, обыкновенный маленький чиновник.
— Тебе дали исключительные права.
— Разве это пошло во вред городу?
— Тебе дали возможность получать зарплату в трех местах…
Озорные огоньки погасли в глазах Максима.
— Я получаю ее не за представительство, а за работу — за проекты, над которыми сижу ночами, и за обучение студентов. Ты преподавал когда-нибудь?
— Теперь я начинаю понимать свою ошибку.
— Погоди, Герасим Петрович, — остановил Максим Игнатовича. — Поняв свою ошибку, неужто ты серьезно думаешь, что я удовлетворился бы ролью планировщика участков под застройки и надзирателя за тем, чтоб частник не построил лишнего хлева или уборной? Ты хорошо знаешь, что я могу сделать кое-что побольше. Потому и пригласил меня на эту должность. Если я уже не нужен, давай распрощаемся по-хорошему.
— Ах, вот оно что! Разгадка простая! Как же мы не додумались? Нашел местечко потеплее? За спиной у горкома? А не кажется ли тебе, Максим Евтихиевич, что ты забыл про одну вещь — про партийную дисциплину? С какой формулировкой нам тебя освободить?
Максим поднялся со стула.
Игнатович, должно быть, испугавшись, что Карнач скажет что-то, что может принизить или оскорбить его как секретаря горкома, настороженно обошел опасного посетителя и вернулся на свое место за столом: кресло — самая надежная броня от нежелательных высказываний.
Но Максим проводил его добрым взглядом и, видно, понял, чего Игнатович боится. В глазах его опять вспыхнули озорные огоньки. Он сделал несколько шагов следом за Игнатовичем, заставив того еще больше насторожиться, но остановился возле стола.
— Не отгадал ты, Герасим Петрович. Не нашел я более теплого места. Не искал. Прости, я тебя немножко, грубо говоря, разыграл. Но ты меня знаешь, не обижайся. А теперь скажу настоящую причину моего фортеля, как ты это назвал. Я развожусь с женой.
Игнатович от удивления, будто язык проглотил, молчал добрую минуту, разглядывая свояка совсем иными глазами.
— Ты разводиться с Дашей? — спросил и засмеялся, вдруг почувствовав облегчение, которое не сразу осмыслил.
— Смешного мало. — Смех Игнатовича неприятно удивил Максима.
— Прости. Смешного вовсе нет. Это я просто так, своим мыслям. Садись. Рассказывай. Что случилось? — Игнатович вдруг засуетился, чего с ним никогда не бывало, как будто он должен был оказать человеку скорую помощь, но не знал, как это сделать, не умел. — Чего вы не поделили? Любви к Вете?
— Это сложно. В двух словах не расскажешь.
— Кто же из вас виноват?
— Считай, что я.
— Завел любовницу?
— Пока еще нет. Но заведу.
— Смотри! — Игнатович погрозил пальцем.
— Один весьма авторитетный для нас с тобой человек сказал: когда любовь иссякла или вытеснена другой, то расторжение брака является благом как для индивидуума, так и для общества.
— Не прикрывайся Энгельсом.
— Мне нечего прикрываться. Я просто хочу, чтоб ты понял…
— Но для этого я должен знать, что же случилось. Мне ты можешь довериться?
— Могу. Но давай как-нибудь потом.
— Как хочешь. Как хочешь. Как бы не было поздно. Может, еще можно наладить?
— Нет, нельзя.
— Подумай. Ты человек настроения. Цыган, как говорит твой друг Шугачев. Не поддавайся настроению. Расскажи. Подумаем, порассудим. Черт возьми, свои же люди. Я знаю, Даша с бзиком. Но кто из них, чертовых баб, без какого-нибудь бзика? Думаешь, Лиза — идеал?
— Герасим Петрович, ей-богу: не могу сейчас говорить на эту тему. Отпусти, — серьезно и учтиво попросил Максим, потому что в самом деле теперь его снова охватило мрачное настроение.
— Что ты умеешь удивлять, я знал. Но чтоб так, чтоб так… — говорил Игнатович, провожая Максима до дверей.
— Раньше, чем начал удивлять я, удивили меня.
— Развода требует Даша?
— Нет.
— Сплошные загадки.
— Попытайся разгадать, — грустно усмехнулся Максим.
— Ладно. Попытаюсь. Один только вопрос. Это не секрет? Лизе можно сказать?
Максим на миг смешался, застыл, взявшись за ручку двери. Нехорошо, что о его решении Даша узнает от сестры. А может быть, так даже лучше? «Все равно ты скажешь, разрешу я тебе или нет», — подумал об Игнатовиче.
— Кричать о своей беде на площади я не собираюсь. А Лиза все равно узнает. От тебя или от нее, какая разница.
Игнатович помрачнел.
— М-да, подкинул ты мне проблемку.
Только у двери из приемной в коридор Максим вспомнил о Галине Владимировне — не попрощался с ней. Обернулся с виноватой улыбкой. Она внимательно и мягко смотрела на него, словно все знала, все понимала.
— Простите, — попытался пошутить. — Думы мои, думы, лыхо мени з вамы! Вот так всегда, за делами, за мыслями забываем об интересных женщинах.
Вернулся к столу, чтоб попрощаться. Теперь уже она задержала его руку и душевно, как близкий человек, спросила:
— У вас неприятности?
Он ответил весело, и это не было игрой, просто внезапно изменилось настроение:
— Знаете, я начал на все смотреть диалектически. Есть неприятности, которые могут стать в результате радостью. И бывает наоборот.
Игнатович с минуту стоял и смотрел на дверь, закрывшуюся за Карначом. И вдруг осознал, почему почувствовал облегчение, когда этот ветрогон (впервые так назвал Карнача) открыл истинную причину своего неожиданного и непонятного поступка, причину, которой нельзя не поверить.
Хотя Сосновский не требовал никаких объяснений, словом не обмолвился, но Игнатович хорошо знал: ждет все-таки, и не от кого другого, от него, не только потому, что горком отвечает за людей, которых рекомендовал, но прежде всего потому, что Сосновский знает о его родственных и дружеских отношениях с архитектором. А как можно было объяснить? Игнатович прямо испугался, когда в начале беседы Карнач начал пороть всю эту чепуху про президиум, машины. Попробуй рассказать это Сосновскому! А так все просто и понятно. И ни на кого, кроме самого Карнача, не падает тень. Семейные отношения — темный лес, ни один суд в них еще надлежащим образом не разобрался, ни один психолог и писатель, даже Лев Толстой.
Наконец, при таком повороте сам Карнач в истории с самоотводом выглядит совсем неплохо. Хотя по форме это сделано было неправильно, но нельзя не признать, что поступил Карнач честно и мужественно. Кто-нибудь другой не отважился бы, скрывал до последнего…
Игнатович подошел к столу и набрал номер Сосновского. Сегодня они уже виделись, и потому приветствие и все прочие слова были не нужны. Сказал без всяких подходов:
— Леонид Минович? Только что у меня был Карнач. Объяснил причину своего фортеля, — опять он употребил его, Сосновского, слово.
— Ну? — заинтересовался секретарь обкома и этим подтвердил уверенность Игнатовича, что ждал-таки объяснения.
— Разводится с женой, чертов цыган.
Сосновский громко крякнул. И умолк. Долго молчал. Игнатович подумал, не прервалась ли связь. Окликнул для проверки. В ответ загремел голос Сосновского:
— Хреновые мы с тобой, Герасим, руководители. Если мы не знаем, чем живут, что думают, чем дышат наши свояки, сыновья, зятья, то что мы знаем о других людях, скажи, пожалуйста? — и положил трубку.
Игнатович трубку опускал медленно, ошеломленный. Слова Сосновского — оплеуха, которой он не ждал.
Снова подошел к столику с водой. Подумал: «Чего это меня так жжет сегодня?» И тут его охватила волна возмущения против Сосновского, чего раньше не случалось даже после саркастических проборок, которые Сосновский учинял иной раз секретарям горкомов и райкомов. Этого веселого толстяка невозможно понять, не угадаешь, куда повернутся его мысли. Никогда он не скажет, как положено говорить руководителю такого ранга. Всегда юмор, ирония, аллегория, подтекст.
«Мы с тобой». Знаю я это — мы с тобой! Скажи, пожалуйста, какая самокритичность!
Вошла Галина Владимировна, сказала, что ждут новые посетители, которых он вызвал. Предстояло разобрать кляузную историю.