Максим подумал: вот так, архитекторов и писателей надо сечь на площади, а плановиков… Упаси бог сказать о них слово критики. Крамола.
В приемную вошел Макоед, раскрасневшийся, запыхавшийся — слишком быстро поднялся на третий этаж; остатки редких и длинных блекло-рыжих волос, которыми Броник обычно прикрывал плешь, прилипли ко лбу. В руках модный чемоданчик, непрактично плоский, в такой не положишь буханку хлеба и бутылку молока.
Макоед поздоровался за руку с Галиной Владимировной и с Карначом. Остальным кивнул головой. Поздоровался с серьезным видом, сдержанно, но Максим отметил, что физиономия его сияет и в глазах скачут веселые чертики. И Максим вдруг почувствовал, что ненавидит этого человека, его самодовольную рожу, неряшливо прилипшие волосы, эту его претенциозность, за которой кроется бездарность. Ненависти раньше не было, даже когда Макоед делал явные гадости. Вспыхивала порой злость, но обычно относился к Макоеду с насмешливым пренебрежением, чаще снисходительным, изредка раздраженным.
Он вообще не помнит, чтоб кого-нибудь из тех, с кем работал и жил, действительно ненавидел. Не было этого. Ему везло, его окружали хорошие люди. И он любил людей, хотя и высмеивал их слабости.
Теперь он ненавидит когда-то самого близкого человека — Дашу. Хватит с него одной этой ненависти, На черта ему еще Макоед! Этот тип просто не стоит того, чтоб тратить на него столько эмоциональной энергии. Но успокоиться уже не мог. Заводился все больше и больше. Почему Макоед сияет? Надеется свалить его и занять кресло главного архитектора?
«Свалить меня ты можешь. Теперь это легко. Но чтоб ты на мое место? Никогда этого не будет, Бронислав Адамович! У меня хватит силы повоевать против твоего назначения. Любой мальчишка, вчерашний студент! Но только не ты! Слишком много я вложил души в этот город, чтоб отдать его тебе на разор».
Макоед поставил чемоданчик на свободный стул, а сам ходил по приемной. Чемоданчик его подвергся обсуждению:
— Вроде акушерского…
— Да нет, акушерский не такой. Это как у взломщиков сейфов. С набором инструментов.
Максим усмехнулся. Остроумный человек директор деревообделочного, взломщик — это метко.
Макоед словно не слышал шуток или, может быть, действительно не слышал. Обдумывает выступление? Радуется победе? Волнуется? В самом деле, сквозь бетонную маску уверенности и самодовольства пробивается, как тонкий стебелек сквозь толщу асфальта, волнение. Даже тревога. Что тебя тревожит, Бронислав Адамович? Неужто совесть? Как же она живуча, если сохранилась даже у тебя!
Макоед остановился перед Максимом, ему хотелось наладить хоть какой-нибудь контакт. Чтоб не было отчуждения и враждебности. Как многие люди его склада, он боялся нажить врагов. Любые подлости старался прикрыть интересами дела и сохранять если не дружеские, то хотя бы официальные отношения. Вражды Карнача он особенно боялся. Карнача можно уволить со всех должностей, все разно он останется известным в республике архитектором, у него не отнимешь таланта, острого глаза, ума. На ближайшем пленуме или съезде архитекторов Карнач может от его творчества камня на камне не оставить. Этого Бронислав Адамович всегда опасался. Пока его бог миловал. Монографий, правда, о нем не писали и в докладах ему не посвящали страниц и абзацев, обычно он попадал в «поминальник» — длинный список тех, кто что-то сделал за отчетный период. Это его устраивало. А славы ему хватало, его имя часто появлялось под разными статьями. Кстати, в статьях своих он почти никогда не задевал известных и подвергал критике только молодых. И добился удобного положения: его побаивались и старые и молодые. На кой черт с таким связываться! Умеет писать, вхож в редакции.
Макоед почти обрадовался, когда вспомнил, с чего можно начать разговор:
— Что с матерью? Грипп? Я звонил Даше…
Максима передернуло, он съежился, как от удара. Зазвенело в ушах. Галина Владимировна смотрела на него испуганными глазами. Он взглядом успокоил ее: не бойтесь, я не сорвусь.
— Ты мог бы ознакомить меня со своими выводами… Или это секрет?
— Никакого секрета, — доброжелательно уверил Макоед. — Но ведь ты исчез. Завидую твоей уверенности. Работает комиссия горкома, а тебе трын-трава. На неделю исчезаешь. Вольности у вас… Если б я исчез, в институте сделали б из этого чепе.
Галина Владимировна коснулась лица руками, ей так хотелось сказать им всем: «Оставьте вы в покое человека! Разве не видите, что ему не до дел, ни до своих, ни до ваших?»
— Ты будешь выступать первым?
— После тебя.
— После меня?
— А как же. Ведь ты отчитываешься.
Максима качнуло как на палубе. Кровь отлила от головы, утих звон в ушах. Но слабость в ногах усилилась. Он со страхом подумал, сможет ли выстоять долгий отчет.
Пришли начальник областного управления Голубович и Рогачевский. У Рогачевского был еще более испуганный вид, чем когда он приезжал в Волчий Лог. Макоеду он не протянул руки, видно, во время проверки они поцапались. Максима развеселил вид Рогачевского.
— Борис Нахимович, не бойтесь. Снимать будут меня, не вас.
— Вот этого я и боюсь, — отвечал Рогачевский, бросив красноречивый взгляд в сторону Макоеда.
— Видишь, как весело люди идут «за столик», — сказал Овсянников директору кондитерской фабрики. — А ты все еще потеешь. Пропахнешь потом, носы отвернут от тебя члены бюро.
— Легко тебе шутить…
— А мне все легко. Кроме плана.
Игнатович некоторое время просматривал бумаги, давая возможность тем, кто вошел, сесть и перевести дух. Потом оглядел присутствующих — все ли в сборе — и сказал вежливо, неофициально:
— Просим, Максим Евтихиевич.
Его вежливость почему-то больно задела Максима. Он с трудом поднялся и пошел к столику, который стоял против длинного стола, как бы отпиленный от него, такой же конфигурации. Над «трибуной» этой подсмеивались, вместе с выражением «попасть на ковер» было в ходу «попасть за столик», но Игнатович упорно не менял интерьера.
Увидев, как смотрят на него члены бюро, люди, с которыми он столько лет вместе работал, с некоторыми даже играл в преферанс, Максим и смутился и взбунтовался. Странно смотрят, необычно, отчужденно. Почему? Или, может быть, ему только кажется? Не все же так. Кислюк, например, смотрит с укором и жалостью. Но опять же почему? Что им сказать? Зачем им тот доклад, который он мысленно подготовил, — с перечислением объектов, с цифрами, с проблемами, решенными и нерешенными? Если он выступает в этом кабинете последний раз, то должен сказать о чем-то существенном, самом главном. А что главное? Что главное? В той застройке, которая будет вестись без него. Заречный район. Да, он должен сказать об этом. Сидят же умные люди. Может быть, зерна, которые он рассыплет в последний раз, прорастут и кто-нибудь когда-нибудь поддержит Шугачева, которому здесь работать и работать.
Без вступлений и оговорок он стал докладывать о своей и шугачевской идее застройки Заречного района.
Сперва слушали с недоуменным любопытством, потом члены бюро начали перешептываться и поглядывать на Игнатовича. Но Герасим Петрович не перебивал, он и Кислюк слушали серьезно, вдумчиво.
Явное нежелание членов бюро слушать объяснения его архитектурных замыслов взволновало и взбунтовало еще сильнее. Максим сам чувствовал, что говорит действительно слишком профессионально, академично, без того пафоса, с которым раньше отстаивал свои идеи, и даже путано, не с этого надо было начинать. Напрасно он понадеялся на себя, на свою память. Это тот, может быть, единственный случай, когда надо было все загодя продумать и написать.
Забилось сердце, кровь застучала в висках, сильней закружилась голова. На какой-то миг длинный стол и люди за ним качнулись, наклонились и скользнули вниз.
Максим умолк на полуслове.
С минуту ждали, что он продолжит.
— У вас все? — удивленно спросил второй секретарь Довжик.
Прокурор Матвейчик скептически хмыкнул:
— Небогато.
— А что еще нужно?
— Ваш доклад о работе…
— Зачем?
— Как зачем?! — сказал Игнатович тоном учителя, предупреждающего непослушного, упрямого ученика.
Голова кружилась. Максим испугался, не упасть бы. Осторожно прошел к своему стулу, сел под возмущенными взглядами большинства членов бюро. Оттуда сказал:
— У вас есть заявление моей жены. С него и начинайте. Какое отношение имеет архитектура к моим семейным делам?
Игнатович встал, его чуть сутулая фигура сразу приобрела официальную строгость.
— Товарищ Карнач! Решает горком, кого, когда и о чем слушать. До ваших отношений в семье мы дойдем, не беспокойтесь, Между прочим, не вам надо объяснять, что в жизни все взаимосвязано. Ваша бытовая распущенность не могла не отразиться на работе… — но тут же понял, что перехватил с распущенностью, что нельзя так, особенно учитывая характер Карнача, и потому смягчил, посоветовал почти доброжелательно: — Не усложняй своего положения, Максим Евтихиевич. Кто докладывает от комиссии?
Поднялись Языкевич и Макоед.
Игнатович кивнул Макоеду: «Давайте вы».
Бронислав Адамович по пути к столику достал из папки стопку бумаг, протер платком очки, пригладил и без того прилипшие к лысине редкие пряди.
Игнатовича раздражала макоедовская медлительность. Гневная вспышка против Карнача, которую он напряжением воли погасил, как бы отняла душевную энергию, и он почувствовал усталость — заседали уже четыре часа.
Тревожило, что злость на Карнача не проходит, нельзя решать судьбу человека в ожесточении, в любой ситуации он обязан быть объективным.
Герасим Петрович думал о своих отношениях с этим человеком и о том, какую позицию он должен занять. Собственно говоря, позиция может быть только одна. Нельзя не согласиться с Лизой, которая упрекнула, что, мол, все карначовские выходки от его либерализма и примиренчества. Не может он ждать, пока такой же упрек ему бросит Сосновский или еще кто-нибудь сверху.
Лиза требовала самой жестокой кары Карначу. Но Игнатович не любил, чтоб партийные дела решались за домашним обеденным столом или тем паче в постели. И чем больше жена нажимала на него, тем больше он внутренне сопротивлялся и искал другое решение, не такое, какое подсказывала разъяренная Лиза. Пускай это будет последнее проявление его либерализма. Карнач этого, конечно, не оценит, но его совесть будет чиста. У него были все основания и возможность крепко ударить бывшего друга за хамство. Но он не делает этого по доброте своей. Решил строгого выговора, как требует Лиза, не записывать. Члены бюро согласятся, что освобождение от должности — наказание немалое, для кого-нибудь другого самое тяжкое. Но Игнатович знает, что для такого архитектора, как Карнач, это не трагедия. А учитывая его отношения с Дашей, это будет для Максима наилучший выход. Освобожденный от работы, но с чистой учетной карточкой, он, разумеется, сразу уедет в Минск или другой город, может быть, даже за пределы республики, потому что ничто его здесь не держит, и дело будет закрыто. Навсегда. Для него, Игнатовича, будет закрыто. Он избавится от Карначовых фортелей, от проблем, которые тот без конца создает своими действиями, своим беспокойным характером.