— Что — что?
— Что ты надумал, дорогой супруг?
— Супруг распряг себя. Наконец-то, — с улыбкой ответил Максим. — Думаю, сестра твоя сказала тебе, что я надумал...
Вскочила, схватила со стола керамическую пепельницу, бахнула ее об пол. Закричала по-бабьи:
— Почему я должна узнавать об этом от сестры? Почему? Изверг ты! — шарила взглядом по столу, что бы еще разбить.
«Если она разорвет проект, я ее побью, — со страхом за себя подумал Максим, чувствуя, что наливается гневом. — А мне нужно спокойствие. Теперь, сейчас, как никогда раньше...»
Взгляд его упал на дорогую хрустальную вазу на книжной полке, вазу эту Даша раздобыла по блату из-под прилавка.
Максим встал, взял вазу и вручил ей, ошарашив этим неожиданным поступком.
— На. Бей.
Даша держала вазу, как бомбу. Лицо ее перекосилось от злости, стало некрасивым. Максим отступил и напрягся, опасаясь, что она может швырнуть тяжелую вазу в него.
— Бей. Все можешь бить. Ломать. Но зачем? Уверяю тебя, это уже ничего не изменит. Ты знаешь мой характер. Во всяком случае, знаешь, что у меня он есть, характер! И никто и ничто не заставит меня отказаться от моего решения.
Она осторожно поставила вазу на стол. Сказала сквозь зубы, с ненавистью, с презрением:
— Какой подонок! Нет, ты не распрягся, ты распоясался. Ты не только потерял моральный облик партийца...
— Пожалуйста, партийность мою не трогай.
— Ах, боишься? Карьерист! Не думай, что своим хитрым ходом ты затуманил людям глаза. Раскусят тебя, миленького! Уже раскусили! Не рассчитывай, что легко отделаешься от меня. Развода я тебе не дам!
— Ну что ж, подожду. Дело не в формальности, дело в сути.
Его вид в купальном халате, спокойствие и самообладание выводили ее из себя больше, чем перспектива остаться соломенной вдовой.
— Боже мой! — застонала она. — Двадцать лет я жила с таким людоедом.
— Ты неплохо жила, и неизвестно, кто кого ел.
Даша зарыдала. На этот раз, кажется, искренне. И Максим дал ей возможность выплакаться. Мягко ступая, кружил по ковру. Ждал. На какой-то миг почувствовал, что ему все еще жаль эту женщину. При всей своей напористости, проворстве и хитрости, в жизни она довольно беспомощный человек, потому что живет не естественной жизнью, а играет. Играет плохо, по-глупому, и это всем видно, но до сих пор ей прощали эту игру из уважения к нему, к его авторитету. Когда останется одна, почувствует, как все изменится вокруг, и ей будет нелегко. А не поздно ли учить ее таким жестоким способом? Снова вспомнились слова, которые прочел где-то: «Распад брака обнажает самые дурные черты обоих супругов». Имеет ли он право винить одну Дашу?
Но он решительно отбросил мгновенное сомнение, свою минутную слабость.
«Нет, не поздно! В сорок лет еще можно начать жить сначала, более разумно. Себя я наказываю не меньше, потому что должен начать новую жизнь в сорок семь. Но я не боюсь. Мне в самом деле жаль тебя, Даша. Однако отступать уже некуда. Все».
— Ты знаешь, что Вета выходит замуж?
Даша подняла заплаканные глаза.
— Ты говоришь о дочке? Не смей!
— Почему мне не сметь? Пока ты играла в молчанку, я познакомился с женихом, с его родителями...
— Теперь я знаю, зачем ты каждую неделю летал в Минск! Это ты просватал Вилю, чтоб оторвать ее от меня. Не выйдет! Не допущу!
— Ну и глупая же ты! Ей-богу, я был о тебе лучшего мнения, несмотря ни на что. Чего ты не допустишь? Кто тебе мешал поехать в Минск? Ты обязана поехать! Будущая сватья просила. Надо договориться о свадьбе.
— Не поеду. Ей нужно, пускай сама приезжает. Сватают девушку, а не парня. Надо иметь гордость, которой у тебя нет.
— Допустим, что это так. Но от нашей с тобой амбиции мало что изменится. Вета поставила нас перед фактом. Придется ехать...
Его рассудительный тон и тема разговора немного успокоили Дашу. Она встала, прошла взад-вперед по комнате, заглянула в стекло серванта, чтоб увидеть, не размазала ли слезами краску с ресниц. Ее тянуло к зеркалу — в коридор или спальню. Но от двери вернулась, остановилась перед мужем. Какое-то время они стояли молча и разглядывали друг друга внимательно и странно: он — с интересом, как бы желая наконец увидеть, что же она за человек; она — с ненавистью и презрением, даже закусила нижнюю губу, слизала с нее помаду, губа стала синей. Ему показалось, что и сама она посинела от злости. Подумал почти со страхом: «Сколько злобы в этой женщине!»
XI
Кислюк, как бы между прочим, среди самых незначительных дел, сунул Карначу проект постановления о переселении геологоразведочного управления и реконструкции дома на Ветряной — надстройке двух этажей.
Максим удивился. По двум причинам. Такие дела решаются месяцами, а иной раз растягиваются на годы, потому что легче бывает построить целый новый район, чем перестроить старый дом, даже когда необходимость реконструкции очевидна. А тут вдруг такая поспешность. Непонятная. У кого горит?
Еще больше удивило, что Кислюк протянул бумажку с таким видом, как будто у них уже есть полная договоренность и ему, Карначу, надо только завизировать — расписаться в левом углу.
— Павел Павлович, за два года совместной работы вы плохо изучили мой характер. Вы думаете, для красного словца я сказал, что надстроить эту казарму могут только через труп главного архитектора? Но даже и после того, как я вылечу из своего довольно-таки неуютного кабинета, я все равно буду шуметь. Не ломайте генплана!
— В каждый план жизнь вносит коррективы.
— Жизнь вносит разумные коррективы. Во всяком случае, только разумные поправки мы должны принимать.
— Выходит, я действительно вас плохо знаю. Зачем вам лезть в бутылку из-за мелочи, когда впереди более серьезные проблемы?
Перед этим они говорили о Заречном районе, и Кислюк поддержал Карнача, обещал повоевать за проект Шугачева.
Кроме них двоих, в кабинете председателя по другую сторону стола сидел Григорий Анох. Обсуждала вопрос о месте под новое кладбище, и Карнач тоже возражал против предложения коммунального отдела. Его возмущало, не впервые уже, что, кроме разве Игнатовича, никто не умеет заглянуть дальше, чем на пять — семь лет вперед, никто не пытается представить город через двадцать, тридцать, пятьдесят лет.
Анох взял положенную на стол Карначом бумажку, прочитал, хмыкнул.
— Карнач, ты так заботишься о будущем города, как будто собираешься прожить сто лет.
Вот она, вся философия мещанина! Что на нее ответить?
— Знаешь, Анох, больше всего я боюсь умереть, пока ты заведуешь коммунальным отделом. Говорят, в похоронном бюро берут взятки за место на кладбище. А я не накопил еще на свои похороны...
Толстый, краснолицый, на вид флегматичный коммунальщик подскочил, как мяч.
— Не повторяй бабских сплетен! Болтуны безответственные! Павел Павлович! Я попрошу Марушову, чтоб она притянула за поклеп...
— Куда? На кладбище? — мрачно и зло пошутил Максим.
Кислюк усмехнулся, усмешкой этой посадил Аноха на место.
— Не горячись, Григорий Антонович. Я не в первый раз слышу эту сплетню. Нет дыма без огня. Проверь. Ведь, если что, полетят наши с тобой головы.
— Да проверял, Павел Павлович. Предупреждал...
— ...чтоб брали более осторожно, — язвительно подсказал Максим.
— Ты что это, — сделал страшные глаза Анох. — Так ты и обо мне?.. Да я тебя!..
— Пожалей, дяденька, — издевательски взмолился Максим. А сам подумал: «Ну зачем тебе задираться еще с Анохом?»
Председатель был в хорошем настроении. Моложе их по возрасту, он, может быть, впервые почувствовал себя старше, умнее или, во всяком случае, рассудительнее.
— Перестаньте, пожалуйста, — попросил он. — Ей-богу, как петухи.
— Павел Павлович, я такого оскорбления не прощу. Я сегодня же напишу в партбюро. Что у нас за атмосфера!
— Если мы из-за каждого замечания начнем писать...
— Какое ж это замечание? Какое замечание? — тонким, плаксивым голосом воскликнул Анох и в самом деле достал носовой платок, высморкался.
Максим едва удерживался от смеха. Кислюк мигнул ему, чтоб он молчал. Может быть, Анох заметил, потому что вдруг встал с оскорбленным видом и, ничего не сказав, направился к двери.
Кислюк произнес вслух то же самое, что минуту назад Максим говорил сам себе:
— На черта вам задираться с Анохом? Мало вам градостроительных стычек с ним?
— А надо ли нам быть такими добренькими? Что, если посмотреть под другим углом? Может быть, мы с вами спасаем его, старого дурака? В городе давно ходят такие разговоры. Стыдно слушать. Поручим бы вы органам проверить.
— Это называется капать на самого себя.
— Иногда бывает полезно капнуть и на себя. Это как душ.
— Чтоб подстраховаться?
— Даже такая цель не всегда низка. Но главное — чтоб помочь людям. И делу. Самая большая беда, что перед тем, как принять решение по сложному вопросу, мы подчас мало думаем о последствиях, пускай и далеких, для других, для общества, и много думаем о том, не повредит ли это сегодня нашей карьере. Вы читали постановление ЦК о застройке второго диаметра Минска?
— Читал, разумеется, — удивился Кислюк.
— Скажите Игнатовичу, что сносом казармы, которая для вас мелочь, реконструкцией Ветряной я спасаю его и вас от подобного постановления, пускай не такого громкого по резонансу, масштабы не те, но все же...
Кислюк нахмурился.
— Больно вы самоуверенны, Карнач. — И сунул незавизированный проект постановления в папку с надписью «На исполком».
О разговоре своем с Карначом Кислюк в тот же день рассказал Игнатовичу. Думал, что того возмутит упорство архитектора. И был изумлен, когда Игнатович довольно потер руки и весело воскликнул:
— Ай да Карнач! Ай да чертов сын!
Но, увидев, что председатель не обрадовался его реакции, Игнатович успокоил:
— Не делай, Павел Павлович, проблемы из такой вот, с ноготок, задачки. Неужто у нас не хватит сил переубедить Карнача?