Атланты. Моя кругосветная жизнь — страница 5 из 160

В 33-м году отец перешел на работу на Картографическую фабрику Военно-морского флота, где проработал почти всю жизнь – около тридцати пяти лет. Имя его не раз упоминается в книгах, посвященных истории гидрографии ВМФ в нашей стране.

Даже в те дни, когда отец и мать были вечером дома, они, как правило, работали. Мать проверяла бесконечные ученические тетради, а отец готовился к занятиям или штудировал очередную полиграфическую литературу, которая тогда в основном была на немецком языке. По вечерам, засыпая, я видел отца или мать, склоненных над столиком при неярком свете настольной лампы. Зрелище это вселяло чувство покоя и уюта. Зато настоящими праздниками были те нечастые дни, когда отец ненадолго освобождался и мы отправлялись гулять. Основным местом этих гуляний была набережная Невы, куда няньки не слишком любили ходить, предпочитая ближние бульвары и садики. Здесь начинался другой мир.

Под сырым пронизывающим до костей балтийским ветром поскрипывали у причалов самые разные суда – от гигантских (так мне тогда казалось) пароходов до маленьких, густо дымивших буксиров, которые все почему-то носили имена героев Великой французской революции – «Сен-Жюст», «Демулен», «Робеспьер». Веселые матросы курили на палубах. Иногда там же можно было услышать звуки баяна и лихие матросские песни, из которых запомнилась: «По морям, морям, морям, морям. Нынче здесь, завтра там». За маленькими круглыми окнами в медной оправе, светившимися в черном борту, происходила какая-то таинственная жизнь – уже не на земле, а в другой, хотя и близкой – не далее шага, но совершенно недоступной стихии. Это детское ощущение сладкой притягивающей тревоги и непреодолимого любопытства я вспомнил уже взрослым, когда впервые прочел строки Осипа Мандельштама: «Зимуют пароходы. На припеке зажглось каюты толстое стекло».

Другим любимым местом был зоопарк на Петроградской стороне. Туда надо было ехать на трамвае, хотя и не слишком далеко, а все-таки – настоящее путешествие через мосты. Трамваи тогда были с открытыми площадками и колокольчиком, объявлявшим отправление. Вечером на них зажигались разноцветные огни – для каждого маршрута свой, чтобы можно было опознать в темноте нужный номер. Сейчас трамваев в Питере почти не осталось. Их вытеснили на дальние окраины пахнущие бензином автобусы и маршрутки. А жаль.

Прощай, трамвай, прошла твоя пора.

Ты вровень стал с ненужными вещами.

Тебе вчера лишь оды посвящали,

А нынче выгоняют со двора.

Прощай, трамвай, не надо лишних слов.

Ты в прошлое ушел. Не на тебе ли

Сквозь питерские черные метели

Летел навстречу смерти Гумилев?

На рубеже изменчивых времен

Не ты ли вызывал в сердцах стесненных

Церквей, большевиками разоренных,

Из детства возвращенный перезвон?

В блокадные лихие времена,

Будя людей неугомонным звоном,

Внушал ты горожанам истощенным —

Мы победим, и кончится война.

Прощай, трамвай, тебе уж не звенеть

По площадям и набережным старым.

Тебя автобус не заменит впредь,

Бензиновым чадящий перегаром.

Забуду ли мальчишеских времен

Былой азарт? По островам зеленым

Ты двигался к футбольным стадионам,

Обвешанный людьми со всех сторон.

В далекие студенческие дни

Ты неизменно доставлял нас к цели,

Через дожди, туманы и метели

Светили разноцветные огни.

Теперь к поре не возвратишься той,

Когда во тьму мы вглядывались зорко,

Где шла зеленоглазая «семерка»

И желтоглазый шел «двадцать шестой».

Прощай, трамвай, ты устарел давно.

С тобою завтра встретимся едва ли.

Те парки, где трамваи ночевали,

Распроданы теперь под казино.

Прощай, трамвай, скорее уезжай.

Твой звон я не услышу спозаранку.

Ты вытеснен сегодня за Гражданку,

За Купчино, за Охту, за Можай.

Прощай, трамвай, судьба твоя темна.

Мы оба – уходящие натуры,

Два персонажа той литературы,

Которая сегодня не нужна.

В зоопарке, налюбовавшись на слонов, жирафов и львов, мы обычно шли кататься на «американские горы». Маленькая тележка с лязгом и звоном взлетала вверх и стремительно неслась вниз по крутым головокружительным виражам, проскакивая через какие-то тоннели. Сердце замирало от ужаса и восторга.

Кстати, именно здесь, на Петроградской, несколько позднее, когда я уже мог по складам читать объявления на стенах и вывески, я сделал неожиданное для себя открытие. Зная наизусть «Доктора Айболита», я пришел в восторг, увидев на угловом доме надпись: «Бармалеева улица». Вот оно что, оказывается, даже улица есть в честь Бармалея! Мне тогда, конечно, было невдомек, что все как раз наоборот. Здесь прежде жил богатый английский купец Бромлей, по фамилии которого и была названа улица, а уже по названию улицы придумал Корней Чуковский имя своему герою.

В последние годы, приезжая в Питер, я часто останавливался на Петроградской стороне в квартире моего друга, исследователя литературы Серебряного века и творчества обэриутов профессора Александра Аркадьевича Кобринского. До своего переезда, жил он на улице Подковырова, параллельно которой идут улицы Подрезова, Бармалеева и Плуталова. Само перечисление этих чудесных названий уже почти готовая стихотворная строчка. Несколько лет назад я написал песню «На Петроградской», которую профессору Кобринскому и посвятил:

Подковырова, Подрезова,

Бармалеева, Плуталова.

Успокой меня, нетрезвого,

Подбодри меня, усталого.

Ах, родная Петроградская,

Меж Большой Невой и Невкою!

Там примеры нынче брать с кого?

Там влюбляться больше не в кого.

Почему в моих глазах тоска,

На губах моих ирония?

По Введенской и по Лахтинской

Ходят люди посторонние.

Ходят с вечера до вечера

По Зверинской и по Гатчинской.

Здесь искать мне больше нечего —

Все былое смыто начисто.

Бармалеева, Плуталова, —

Только разве дело в имени.

Все подруги стали старыми,

Все друзья мои повымерли.

Ты меня припомни резвого,

Дай мне запах снега талого,

Подковырова, Подрезова,

Бармалеева, Плуталова.

Любил я и праздничные демонстрации, особенно первомайские, куда отправлялся либо с мамой и ее школой, либо с отцом. Второй вариант был гораздо привлекательней, поскольку колонну картфабрики обычно возглавлял большой военно-морской оркестр, да и в самой колонне было довольно много людей в морской форме. Это вселяло иллюзию причастности к морю. Да и сама морская форма осталась любимой на всю жизнь.

Когда в марте 1985 года неожиданно выяснилось, что у отца рак легких и оперировать его бесполезно, я, пытаясь отвлечь отца от размышлений о болезни, уговорил его начать писать воспоминания о своей жизни. Поначалу он никак не мог к ним приступить, но, будучи человеком крайне трудолюбивым, понемногу втянулся в это занятие и успел написать довольно много. Уже после его смерти, внимательно прочитав написанное, я еще раз ощутил горькое чувство сиротства, незнания своих, даже самых, казалось бы, близких корней.

Из записок его я узнал многое, о чем при нашей многолетней жизни в одной комнате даже не догадывался, – например, о том, как в 49-м году, когда началась «борьба с космополитами», отца чуть не посадили по ложному доносу, и наших соседей по квартире вызывали в Министерство государственной безопасности, чтобы они дали на него показания. К счастью, все наши соседи были людьми порядочными.

Более всего отец любил книги, которым, будучи полиграфистом, посвятил свою жизнь: работу на картфабрике он совмещал с преподаванием в Ленинградском полиграфическом техникуме и Промакадемии, а выйдя на пенсию, руководил дипломными проектами и принимал постоянно участие в конкурсных комиссиях Ленинградского общества научно-технических изданий, заместителем председателя которого был много лет. Беря в руки красиво изданную книгу, он всегда радовался. Как-то он сказал, что брать в руки неряшливо изданную или грязную и затрепанную книгу хорошего автора так же неприятно, как общаться с умным и талантливым человеком в грязной и рваной одежде.

Судя по воспоминаниям отца, читать я научился по газетным буквам к пяти годам, а стихи запоминал со слуха довольно легко и очень любил читать их во время прогулок совершенно незнакомым людям. Вот что написал в своих записках отец без тени юмора: «На бульваре Алик мог подойти к сидящему на скамейке человеку и спросить: «Дядя, вы знаете стихи про челюскинцев?» Если тот говорил – нет, Алик выпаливал ему это стихотворение от начала до конца. Вот откуда у него появилась любовь к публичным выступлениям».

Почти каждое лето родители выезжали вместе со мной в Белоруссию – в Могилев или под деревню Полыковичи, «на Полыковские хутора». После тесной василеостровской комнатушки и питерских дождей белорусская солнечная деревенская вольница казалась сказочной. В памяти смутно брезжат протяжные белорусские песни, и до сих пор звенит в ушах лихая «Лявониха» с замечательными четырехсложными рифмами: «Лявониха – душа ласковая, черевичками поляскивала».

Не браню своих дней остаток,

Собирая в дорогу кладь.

Бог послал мне восьмой десяток,

А ведь мог бы и не послать.

Я в грядущем себя не вижу:

Дунет ветер – и нет меня.

Мне сегодня прошлое ближе

День становится ото дня.

Постепенно впадая в детство,

Как и прочие старики,

Я пытаюсь в него вглядеться,

Ветхой памяти вопреки.

Вспоминаются, как ни странно,

Ветки яблонь над головой,

Проступающий из тумана

Год далекий сороковой.

Вспоминаю седой от пыли

Белорусский пологий шлях,

Где с родителями мы жили

На Полыковских хуторах.

Довоенного дня горенье

Убирает фитиль в окне.

Доспевает в тазу варенье,