и с кем о своем отце или хоть о чем-то, имеющем отношение к его детству, даже из желания пробудить жалость. Вряд ли это можно отнести на счет нерасторопности осведомителей, их хватает и на галерах. Но рапорты молчат на сей счет, разве только уменьшаясь от корабля к кораблю, и не слишком изобилуют подробностями, как иногда бывает…
Нод выплюнул косточки и нахмурил густые брови. Его тяжелый змеиный взгляд, казалось, сочился сквозь опущенные веки.
— …Каково будет твое решение, господин?
— Я не знаю. Есть во всей этой истории что-то такое, что ускользает от меня! Какая-то опасность, которую невозможно объяснить и даже понять… Ну почему я не отправил его на тот свет? Со вчерашнего дня он занимает все мои мысли.
— Дай ему немного золота и какое-нибудь поместьице на Юге, подальше на всякий случай от его родных мест. Смею уверить тебя, большего ему и не нужно.
— Я хотел бы сам в этом убедиться. Где он? У принца?
— Именно сейчас?
— А что тебя смущает?
— Он в постели принцессы Доры. Ночью твоя дочь встретила его в роще и провела к себе потайным ходом.
— Почему ты не сказал этого сразу?
— Но, господин…
Его прервал циничный и презрительный смех:
— У моей дочери всегда был экстравагантный вкус. И ты, старый мошенник, разумеется, всегда рад угостить меня таким лакомым блюдом! Ну, что ж, тем лучше! Тем лучше, уверяю тебя! Предупреди-ка Дору, что я хочу ее видеть, все равно когда, в течение дня. Она уже мне оказывала подобного рода услуги… Ну и глупец же этот Форенос! Он не знает, что он потерял. И почему я сам не взял в жены такую же умную женщину?!
Он легонько пошлепал невольницу по крутым бедрам, и она не замедлила безмятежно улыбнуться в ответ.
— Прекрасно сработано, дорогой Энох. Увидимся попозже.
Энох щелкнул в последний раз суставами и поспешил удалиться на цыпочках. Митра, сползавшая ему на нос, делала его смешным и уродливым.
Пальмы мягко раскачивались под утренним бризом. Солнце играло в листве. Море переливалось, уже усеянное черными точками судов, похожих на странных насекомых. Чайки, пролетая, отбрасывали тень своих крыльев на белые стены. Внизу, в рощах и душистых зарослях, заливались птицы.
Убранство комнаты Доры дышало забавной девственностью: стены были обиты гладкой блестящей тканью с рисунками в виде белоснежных лепестков лилии, той же материей была отделана мебель, инкрустированная черепаховыми панцирями, из нее же был сделан невероятно тонкий и мягкий полог, и наконец, узор из белых цветов украшал толстый, ворсистый ковер. Все здесь было чистым и светлым. Все здесь напоминало о блаженстве невинного сердца…
Дора взяла очаровательное зеркальце из темно-зеленого отшлифованного обсидиана. Она внимательно разглядывала свое лицо, немного бледное после прошедшей ночи, и вспоминала ее пьянящие подробности. Ночь эта, и впрямь столь непохожая на все предыдущие, наполнила ее душу блаженством и стыдом. Ради этого раба, каторжника, который спал сейчас рядом с ней, ей пришлось переломить себя, переступить через свою гордость, сделаться самой смиренной куртизанкой! Ей, принцессе, дочери Нода, сильнейшего из земных владык! И в то же время какой-то адский восторг разливался по ее телу и захватывал ее своими дикими вихрями, восторг, которого она никогда еще не испытывала, пожиная прежде только первые, почти безвкусные его плоды, несмотря на неутомимое любопытство и свои ранние опыты. Это пламя, едва коснувшееся ее своими языками в саду, возле балюстрады, охватило ее с первого мгновения их встречи ночью и превратило в какое-то новое, пылающее, стонущее и исступленно счастливое существо. И всякий раз, когда ее нежные ладони, ее длинные гибкие пальцы касались кромки рубцов на его спине, недавних, едва затвердевших ссадин или трех параллельных полосок каторжного клейма, она чувствовала, что не может удержать этих жгучих и обильных слез, и тогда ее крики переходили в рыдания. Гальдар, однако, был самым неискусным и неизобретательным любовником. Но в любовных утехах он сохранял какое-то необычное чистосердечие, возбуждающее куда больше, чем откровенный порок. В его огромных распахнутых глазах словно застыло удивление ее неистовством и какая-то необъяснимая печаль.
Дора отложила зеркало и повернулась к нему. Гальдар спал, закинув руки под голову. На этой роскошной кровати он казался еще огромнее. Выражение его лица поразило ее. Она подумала, что так, наверное, выглядел первый человек, когда он только вышел из слепивших его рук Творца и застыл в счастливой безмятежности, не решаясь начать свою собственную жизнь. И в это время звери, побеги трав, деревья, вся удивленная природа вдыхали новый запах его плоти, хранивший еще аромат вечности. И она, Дора, тоже изумлялась, словно сама земля в то первое человеческое утро. Они прижалась к нему, чтобы прочувствовать свежесть его тела, чтобы понять, почему, каким чудом это лицо не сохранило никаких следов греха, ни даже усталости, а замерло в нескончаемой юности. На самом деле, думала Дора об этом или нет, Она была скорее взволнована и растревожена, чем удивлена. Пение птиц и шорох листьев раздражали, а не успокаивали ее. И это мощное тело, казалось ей сейчас, как ни странно, хрупким, нежная кожа, мерно вздымающаяся под левой грудью, одновременно притягивала ее и отбрасывала в непроглядную темень. В душе ее раскрывался незнакомый цветок любви, но вместе с ним рождалась и неясная ненависть. Ненависть, которую Дора испытывала не к Гальдару, а к себе. Печальная дочь императора упрекала себя в том, что не может больше презирать спящего рядом раба. Столько раз рассвет возвращал ее на землю, когда наконец выступали из темноты сытые лица любовников, их пошлые и немощные тела. Но Гальдар оставался таким же, каким был ночью!
Осторожным, робким движением — движением рабыни! — она откинула с его спокойного лба прядку волос и заметила чуть более светлую отметину, спускающуюся к виску, быть может, след от давнего удара хлыстом. Он открыл глаза. Она вздрогнула, встретив его непостижимый взгляд, сумрачный, как море, когда опускается вечер или когда светлыми летними ночами оно словно сохраняет еще толику дневного света.
— Я заставил тебя ждать, — сказал он. — Прости меня.
Она снова взяла зеркало, но, скорее, чтобы скрыть охватившее ее волнение. Она не могла унять дрожь в запястьях, ноздри ее трепетали, дурацкие слезы наполнили глаза, заволакивая их туманом. Она хотела вскочить, бежать, вырваться из-под его чар, приковавших ее к нему, но не смогла и пошевелиться. С каким-то сладким отчаянием она чувствовала этот невыносимый взгляд, блуждавший по ее телу, по спине, по талии, груди и затылку, спрятанному в пышных волосах.
— Мы договорились с тобою, — снова заговорил он, — я должен идти. Я больше не буду беспокоить тебя, даже если останусь во дворце.
Стон, который был ему ответом, походил не то на вой, не то на воркование какой-то причудливой птицы, это был вечный крик плоти, странное обязательство любви. Она бросилась к нему, плача и омывая слезами его широкую грудь, словно орошая ждущую дождя долину.
— Не теперь!.. Не сейчас!.. Останься!.. Умоляю тебя, Гальдар…
Она в первый раз назвала его по имени…
10
Дора предстала перед отцом снова в облике принцессы; то ли нарочно, то ли по привычке, а может, оттого, что чувствовала, что за ней следят, она снова обрела свой высокомерный вид. Но притирания не смогли совсем скрыть теней, легших возле глаз, как не сумела она, несмотря на все заботы, спрятать выражение нежной беспомощности, мелькавшее в ее глазах. Нод смутно волновался: он слишком хорошо знал людей, слишком был опытен и сведущ в науке удовольствий, чтобы попасться на такую наживку. Дора вызывала в нем инстинктивное, хотя и не вполне ясное ему самому чувство, в котором он, впрочем, давно себе сознался. Он любовался как ее способностями на поприще политики, так и тайными ее пристрастиями. Она напоминала ему его собственную юность, волнуемую тем же вкусом к жизни, желанием познать и вкусить все, и немедленно. В глубине души он даже сожалел, что интересы империи вынуждают отдать этому варвару Фореносу все самое дорогое, не считая собственной жизни, чем он обладал. Но если теперь император не находил себе места, вспоминая коварство пеласгов, то отец тайно радовался тому, что его дочь счастливо избежала ужасной участи. Со времени злосчастного возвращения Доримаса, он, кажется, еще больше полюбил ее. Она могла (он прекрасно знал это) в случае необходимости выказать почти мужскую решительность и проницательность, расстроить замыслы врагов и проникнуть в самые коварные их заговоры. Она была совершенно лишена болезненной сентиментальности ее брата и его пагубной страсти к высокому. Она редко обольщалась на чей-либо счет, а посему умела обманывать простофиль и быть со всеми в ладу. Ему нравилось, что это изящное тело скрывало в себе столько упорства и неукротимого мужества, которые она не раз имела случай продемонстрировать. Увы! Доримас был старшим и, стало быть, наследником трона. Империя атлантов в этих немощных руках! И колонии сразу же обретут независимость, повздыхав о свободе и подпустив слезы в голосе! Разрази гром эту видимость душевного покоя, к которому он так стремится, ибо, вне всяких сомнений, куда легче слушать пение сирен, чем спесивые речи послов, и устраивать изысканные ужины, нежели готовить войска! Но оправится ли он от ран, вот в чем вопрос. Врачи уверяют, что да. Чего, интересно, стоят их предсказания?
— Как он сегодня себя чувствует? — спросил он.
— Он отдохнул. Кашель прекратился.
— Странный приступ при виде казни, да еще пеласга, его личного врага!
— Это из-за слабости и из-за всего, что ему пришлось пережить. Но я уверена, что он скоро поправится…
— Будем надеяться. Как бы там ни было, сообщи на всякий случай врачам, что за выздоровление твоего брата они будут отвечать головами. Хороший способ: меньше болтовни и больше дела. В противном случае… Необходимо, чтобы уже через месяц принц был на ногах и в силах командовать флотилией, которую я соберу.