Холодная новогодняя ночь
Гуллхрутур не рассердился на меня, хотя и понял, что я обманула его, приведя не в ячейку, а к органисту. Он сказал:
— Я уверен, что коммунисты не такие веселые, как органист. Он приглашал меня приходить когда угодно и решать с ним шахматные задачи.
Некоторое время он молча шел рядом со мной, потом спросил:
— Послушай, а правда, что эти двое сумасшедших убили человека?
— Вряд ли, по-моему, они просто хотели подразнить пастора.
— Если они общаются с богом, то имеют право убивать. Только я не верю, чтобы они общались с богом. Я думаю, они обыкновенные люди, но просто сумасшедшие. Одни сумасшедшие могут говорить, что они общаются с богом.
— Может быть, и так. Но по-моему, не лучше и те, кто крадет норок и револьверы.
— Ты дура!
В эту новогоднюю ночь здорово морозило. Я была горда и рада, а может, и не горда и не рада тому, что ушла, не сказав ни слова чужому мне человеку — полицейскому с Севера, и за весь вечер даже не посмотрела в его сторону, хотя для приличия и пожелала ему, как и всем, счастливого нового года.
— Пойдем побыстрее! — попросила я мальчика. — Мне холодно.
Он догнал меня у садовой калитки. Он или бежал за мной, или ехал в автомобиле, потому что, когда мы уходили, он еще сидел в кухне у органиста.
— Что тебе нужно?
— Я тебя совсем не вижу.
— Но ты весь вечер пялил на меня глаза.
— Я не видел тебя уже почти два месяца.
— Чего он хочет? — спросил мальчик. — Может, позвать полицию?
— Нет, дружочек. Иди домой, ложись спать. Я сейчас приду.
Когда мальчик ушел, полицейский спросил меня:
— Почему ты сердишься? Разве я тебя обидел?
— И да, и нет.
— Разве мы не друзья?
— Не знаю. Не похоже. И больше я не могу стоять здесь в такую стужу.
— Пойдем ко мне, или я пойду к тебе.
— Зачем?
— Мне нужно с тобой поговорить.
— Этого еще недоставало. Однажды ночью я пошла к тебе, потому что была дура и ничего не понимала. Я думала, мы будем видеться. Но прошел месяц, другой, а ты даже не позвонил мне. И вот мы случайно встречаемся, и тебе вдруг понадобилось поговорить со мной. О чем?
— Мне нужно поговорить с тобой.
— Не путаешь ли ты меня с Клеопатрой?
Я шагнула к двери и открыла ее. Он шел за мной.
— Подожди, — сказал он, когда я переступила порог. Но он не попытался взяться за ручку двери, хотя я не очень крепко держала ее, он не попытался помешать мне закрыть дверь, а продолжал стоять на том же месте. Я поднялась в свою комнату, чувствуя себя свободной женщиной, если такие вообще существуют.
Фильм или сага?
Дом спал, а может, никого не было дома. Я обошла комнаты и зажгла свет, чтобы посмотреть, что нужно будет сделать завтра утром. Никаких следов гостей я не заметила. И хотела уже пойти к себе, когда услышала, что на втором этаже открылась дверь, и вдруг в голубом свете ночника на лестнице появилась прекрасная дама. Она спускалась вниз, прямо ко мне. На ней была пышная меховая шуба с широкими рукавами и длинное вечернее платье, белые туфельки на пробковых подошвах, толщиной в ладонь, без носков, из вырезов выглядывали окрашенные в красный цвет ногти. Длинной белой рукой, усыпанной драгоценностями, она придерживала на груди шубу; волосы ее — причудливое сочетание естественных локонов и изысканного парикмахерского искусства — спускались на плечи; лицо раскрашено, губы цвета запекшейся крови, почти черные, черты лица застыли, как у лунатика.
Мне показалось, что я снова вижу передвижной кинематограф в нашем поселке. Во всех голливудских фильмах появляется такая женщина, очаровывающая крестьян и жителей мелких селений. Это существо занимает почетное место на страницах киножурналов, которые можно встретить в домах, где нет даже канализации.
И вдруг я понимаю — это не прекрасная дама, а ребенок. Это Альдинблоуд в фантастическом наряде спускается вниз.
— На кого ты похожа, Альдинблоуд? Что за кинодиву ты изображаешь, девочка? Ты хотела напугать меня?
Она даже не взглянула в мою сторону и продолжала идти, как во сне, прошла мимо, ничего не видя и не слыша, и направилась к выходу. Когда она коснулась двери, я схватила ее за руку.
— Альдинблоуд, ты бредешь во сне?
Она посмотрела на меня блестящими, холодными, как у тролля, глазами.
— Оставь меня! Пусти!
— Не можешь же ты, девочка, уйти из дому одна, под утро!
— Нет, я пойду, — тихо сказала она. — Я только что вернулась. И опять уйду. Я была на балу. И пойду на бал.
— Пешком, в таком платье? В снег и слякоть?
Она посмотрела на меня взглядом не то безумной, не то кинозвезды и совершенно спокойно сказала:
— Тебе хочется знать, куда я собралась? Изволь, я иду топиться.
— Что за глупости, Альдинблоуд?
— Глупости? Ты называешь смерть глупостью?
Она хотела открыть дверь, но я крепко держала ее за руку.
— Это глупо, девочка. Я не пущу тебя, пока не поговорю с твоим отцом.
— Ха! Ты думаешь, он будет сидеть в праздник дома, в этом отвратительном доме, среди этих отвратительных людей?
— Подожди, Альдинблоуд. Давай поговорим.
— Никогда не бывать тому! — И как бы в подтверждение этой фразы из саги, она бросилась на меня. Она несколько раз ударила меня сжатыми кулаками так, как это делают дети, потом начала кусаться. Но я ее не выпускала. Поняв, что ей со мной не сладить, она перестала драться и отступила в гостиную. Она стояла посреди комнаты, манто упало, обнажив узкие плечи. Распластавшаяся на полу меховая шуба напоминала волшебную шкуру. Передо мной стояла маленькая угловатая девочка, движения ее были неуклюжи, как у теленка. Она забилась в угол дивана, съежившись так, что подбородок касался колен, закрыла сжатыми кулачками глаза и заплакала, то громко рыдая, то жалобно всхлипывая, как обиженный ребенок. Я поняла, что теперь это не игра. Или уж очень тонкая игра.
Я подошла к ней как можно осторожнее.
— Что случилось? Разве ничего уже нельзя сделать? Чем я могу тебе помочь?
Она отняла кулачки от глаз и стала потрясать ими в воздухе, будто сбивала масло сразу в двух маслобойках, сморщилась, словно от боли, и застонала:
— О-о, я беременна!
— Вот мерзавцы! — первое, что я сказала. — Это на них похоже.
— Он весь вечер не танцевал со мной, даже не посмотрел на меня, и подумай, какая свинья: повез с бала домой жену. Уж тут-то он мог бы пощадить меня, я ведь не заслужила с его стороны такой низости. Свою жену, можешь ты себе это представить? А я уже шесть недель беременна.
— Хорошо, Альдинблоуд, что ты мне все это рассказала. Теперь подумаем, что делать.
— Я хочу, хочу утопиться. Как мне теперь жить? В школе меня будут дразнить, мать убьет меня, премьер-министр продаст меня в публичный дом в Рио-де-Жанейро, а мой дедушка предпочел бы лишиться своей фабрики сельдяного масла, чем услышать об этом. Над отцом будут смеяться в альтинге и в университете, служащие «Снорри-Эдды» станут хихикать у своих счетных машин, когда он будет проходить мимо. А коммунисты во время демонстраций начнут кричать перед нашим домом: «Дочь капиталиста — маленькая шлюха».
— Я могу поклясться, что ни один коммунист не знает такого гадкого слова. На языке всех хороших людей это называется «быть в интересном положении». На твоем месте я бы пошла к отцу, он человек без предрассудков.
— Никогда, пока я жива, я не навлеку на него такого позора.
— Ну, он справлялся и с большими трудностями. Люди из хорошего общества с высокими моральными принципами и с тонкими нервами, когда с их дочерьми случается такое, посылают их за границу. У нас, простых людей, нет таких возможностей, и мы рожаем. Могу тебе признаться, девочка, я, кажется, тоже беременна.
— Это правда, Угла? — Девушка поднялась с дивана и обняла меня. — Поклянись. И ты не собираешься покончить с собой?
— Наоборот. Но когда придет время, я уеду на Север, потому что колыбель моего ребенка будет у старого Фалура, в Эйстридале.
Она опять отодвинулась от меня.
— Я уверена, что ты обманываешь. Ты стараешься меня утешить, а это во сто тысяч раз хуже, чем обманывать.
— Знаешь, Альдинблоуд, что сделает твой отец, когда ты все ему расскажешь? Он выдаст тебе чек в долларах и ближайшим самолетом отправит тебя через океан в Америку, к матери. А уж она сумеет позаботиться о своем ребенке. Ты родишь в Америке, пробудешь там год, два, три и в конце концов вернешься домой после долгого путешествия, как говорят у нас в деревне, и будешь одной из лучших невест Исландии.
— А ребенок?
— Через два-три года, когда люди об этом узнают, история будет слишком старой, чтобы о ней вспоминать. Ребенка все будут любить, а ты — больше всех. Старая пословица говорит, что дети детей — счастливые люди.
— Значит, мне не надо кончать с собой? А я так радовалась, что стану призраком и буду являться этой свинье, который ушел со своей женой.
— Мужчинам безразлично, когда женщины кончают самоубийством. Они, может быть, даже бывают довольны: меньше хлопот.
Подумав, она спросила:
— А ему не будет казаться, что это он убил меня? — И сама ответила: — Нет. Вряд ли у него есть совесть. Мне бы следовало убить его. Как ты думаешь? Не убить ли мне его сегодня ночью, как это делают в сагах?
— В сагах женщины никогда этого не делали. Наоборот, они обручались с другими, а при удобном случае натравливали второго возлюбленного на первого. И устраивали так, чтобы тот, кого они любили меньше, убил того, кого они любили больше. Но не спеши, Альдинблоуд, в сагах это происходило не сразу.
В результате всех этих разговоров Альдинблоуд не сделала ни первого, ни второго — не пошла ни умирать, ни убивать своего возлюбленного. Она попросила разрешения лечь спать со мной, потому что она худенькая и у нее слабые нервы, а я толстая здоровая северянка.
Глава шестнадцатая
В Австралию
Девочка проспала долго. Проснувшись, она, не сказав мне ни слова, нарядилась и отправилась на новогодний праздник. Я сделала вид, что все идет как полагается. Но я не была уверена, что она не бросится в воду. От этого ребенка всего можно было ждать.
К вечеру позвонил телефон: это была она. Она говорила задыхаясь, лихорадочно быстро, точно пьяная.
— Не рассказывай ни о чем отцу. Он ничего не должен знать. Я убегаю.
— Убегаешь? Куда?
— В Австралию. Я обручена.
— Поздравляю.
— Спасибо. Самолет отправляется в ноль ноль пять.
— Тебе ничего не нужно?
— Нет. Вот только у меня нет зубной щетки и ночной рубашки. Но это неважно.
— А можно узнать, с кем ты обручена, Альдинблоуд?
— С австралийским офицером. Я уезжаю ночью. Завтра в Лондоне мы поженимся.
— Альдинблоуд! Если ты будешь умницей, я никому ничего не скажу, но, если ты станешь делать глупости, я расскажу всем, и прежде всего твоему отцу. Это мой долг. Где ты, девочка?
— Не скажу. Прощай. Всего хорошего. Спасибо за вчера. Даже если мне будет сто тысяч лет, я этого никогда не забуду.
Она положила трубку.
Когда я только начала работать в этом доме, меня научили не класть трубку на рычаг, если звонит какое-нибудь анонимное лицо, а сообщить об этом, пока связь с позвонившим еще не прервана. Я положила трубку на стол у телефона и позвала хозяина. Я сказала, что Альдинблоуд где-то в городе, что она заболела и будет рада, если он к ней приедет, — ее номер соединен с нашим.
Подойдя к телефону, доктор тоже не положил трубку на рычаг.
— Вы сказали, Гудни больна. Что с ней?
— Вчера вечером ей немного нездоровилось. И сегодня тоже.
— Она пьяна? — спросил он без обиняков и без улыбки.
— Нет.
Он улыбнулся.
— Какие теперь вопросы приходится задавать. Когда я был мальчиком, во всем городе из женщин пила только одна старуха. Мы, мальчишки, всегда за ней бегали. А теперь вполне естественно для уважаемого гражданина Рейкьявика спросить о своей дочери, которая только недавно конфирмовалась: «Она пьяна?»
Обвинял ли он кого-нибудь или оправдывал, и кого? Я промолчала. Я не ответила на его дальнейшие расспросы. Только сказала, что девочке плохо и что на его месте я бы ее разыскала.
Он перестал улыбаться, поднял брови и испытующе посмотрел на меня, повертел очки, подышал на стекла и протер их. Пальцы у него дрожали. Надев очки, он сказал:
— Спасибо вам.
Взял пальто, шляпу и, выходя, попросил:
— Будьте добры, не кладите трубку.
Я слышала, как он выводил из гаража машину.
"Маять моя пошла в загон к овцам"[34]
Я рано легла спать. А когда проснулась, мне показалось, что я проспала, что уже утро, а может быть, даже день. В дверях моей комнаты стоял хозяин. Я вскочила с постели и в страхе спросила:
— Что случилось?
— Я понимаю, очень нехорошо будить людей ночью, — сказал он спокойным, ровным голосом, который кажется таким странным только что проснувшемуся человеку. — Вы правы, дорогая, Гудни действительно больна. Я нашел ее и отвез к одному знакомому врачу. Скоро ей будет лучше. Вы ее поверенная, она вам доверяет. Не можете ли вы побыть с ней?
Было четыре часа утра.
Отец вынес ее из машины на руках, сама она идти не могла. Она лежала на диване в своей комнате бледная как смерть, с закрытыми глазами. Волосы ее были в беспорядке, темная помада с губ и грим со щек смыты. Лицо у нее было совсем детское. Отец снял с нее туфли, но она оставалась в шубе. Она услышала, как я вошла, но не пошевелилась и не приподняла век. Я подошла к ней, села на диван, взяла ее за руку и позвала:
— Альдинблоуд!
Немного погодя она открыла глаза и прошептала:
— Все кончено, Угла. Папа возил меня к врачу. Все кончено.
— Что же врач с тобой сделал?
— Он вонзил в меня железо. Он убил меня. В тазу были кровавые куски.
— В каком тазу?
— В эмалированном.
Я сняла с нее все, надела ночную сорочку и уложила в постель. Она очень ослабела от наркоза, временами впадала в полубессознательное состояние, тихо стонала. Но когда мне показалось, что Альдинблоуд наконец заснула, она неожиданно открыла глаза и улыбнулась.
— Значит, когда я вырасту, я услышу песню: «Мать моя пошла в загон к овцам»?
— Девочка моя, Альдинблоуд, мне так хотелось бы что-нибудь сделать для тебя.
— Все-таки надо было уехать в Австралию. — Она снова впала в полубессознательное состояние. Я испугалась: уж не умерла ли она. Но она вдруг заговорила: — Угла, расскажи что-нибудь о деревне.
— Что же ты хочешь послушать о деревне?
— Расскажи мне о ягнятах.
Я увидела в ее глазах слезы. А тот, кто плачет, не умирает. Слезы — это признак жизни. Если ты плачешь, значит, твоя жизнь еще чего-то стоит.
И я начала рассказывать ей про ягнят.