Страна продана
Стук молотков, нарушая тишину горной долины, сливался со своим собственным эхом. По-прежнему посвистывала ржанка. Почему бы не прожить всю жизнь здесь, в мире и покое, ходить за водой к ручью, а не брать ее из крана в доме? Можно обойтись без миксера для сбивания сливок и без настоящей уборной.
К сожалению, покой и мир на лоне природы возможны только в стихах, которые создают для горожан крестьяне, застрявшие в городе в поисках заработка, крестьяне, которые отравлены городом. Это не современные поэмы, а стихи Йуонаса Хатлгримссона. Разве стук молотков на строительстве церкви в отдаленной долине и пенье ржанки тронут струны сердца какого-нибудь современного поэта? А наш ласковый ветер, дующий с гор, какого не бывает на Юге? Разве найдется сейчас поэт, чувствующий его?
И вдруг тишина нарушается. Приближаются выборы. Политические деятели начинают кричать во всю глотку. Это отвратительное общество, освобождение от которого хоть на время воспринимаешь как великое благо, снова врывается к нам. Ругань и взаимные обвинения в преступлениях нарушают тишину нашего молчаливого поселка. История повторяется; и хотя крестьяне с утра до ночи слышат, как политические деятели обвиняют друг друга в бесчисленных преступлениях и всегда неопровержимо доказывают это, им и в голову не приходит верить подобным заявлениям, как не приходит в голову верить тому, что говорит в проповеди пастор. Крестьянин, зарезавший чужую овцу, после своей смерти не будет занесен в генеалогическую таблицу, и потомков его заклеймят на двести лет. Поэтому нет ничего удивительного в том, что крестьяне с недоверием относятся к тем страшным обвинениям, которые бросают друг другу политические деятели. Скандальные предвыборные истории они слушают так же, как саги, герои которых перегрызают горло, плюют в лицо и вырывают глаза у своих противников. И поскольку крестьяне сами не совершают преступлений — потому ли, что им не представляется для этого случай, или потому, что они святые от природы, — они так же легко прощают преступления, как с трудом верят в них. И когда кандидаты в депутаты альтинга заканчивают свои предвыборные речи, крестьяне, улыбаясь, здороваются с ними, как с самыми обыкновенными людьми.
Никакая сила в мире не заставит моего отца поверить, хотя бы это и было неопровержимо доказано, что в Исландии есть люди, которые через год после провозглашения республики хотят лишить страну суверенитета или, как это говорится на современном языке, продать страну иностранцам. Правда, в старину Гиссур Торвальдссон и его сообщники уступили все права иностранцам и продали страну.[49] Это преступление, которому жители долины отказались поверить в 1262 году, они теперь, после семисот лет борьбы за независимость, простили. Точно так же ныне они не верят в то, что современные политики хотят продать страну, и точно так же их потомки снова простят это преступление после того, как еще семьсот лет будут бороться за независимость.
Политики в это лето клянутся на Севере так же торжественно, как зимой клялись на Юге:
«Исландия не будет продана, народ не будет обманут, атомная база, от бомб которой за один день могут погибнуть все исландцы, не будет построена! Самое большее, что будет разрешено, — это строительство на Рейкьянесе транзитного порта для иностранных благотворительных миссий».
Они клянутся родиной, народом, историей, клянутся всеми богами и святынями, в которые якобы верят, клянутся своими матерями. И прежде всего клянутся своей честью.
И я понимаю, что все уже произошло.
В этом убедила меня и возобновившаяся болтовня политиков о том, что пришла пора выкапывать кости. Они выступали с трогательными речами о Любимце народа, называли его сыном нашей долины, говорили, что вся его жизнь была посвящена борьбе за свободу исландского народа, и заклинали сделать все, чтобы найти его прах, выкопать кости из чужой земли и положить камень на могилу того, кто при жизни не имел хлеба.
Тот, кого не могут понять строители церкви, и наш депутат альтинга
По мнению строителей церкви, представители различных партий говорили хорошо и когда они расписывали преступления друг друга, и когда, сговорившись между собой, произносили клятвы. Конечно, политические деятели в их глазах были более или менее храбрыми морскими разбойниками, хитрыми грабителями, которые дерутся за чужое добро, пуская в ход выдуманные обвинения и ругательства вместо меча и копья; они были своего рода героями саги, современной саги, хотя она гораздо бледнее саги об Эгиле и саги о Ньяле. Это современное сказание нужно читать с той же невозмутимостью, как и древние саги. Строители церкви знали всех кандидатов, всех понимали и всем прощали, за исключением коммуниста. Эти люди, живущие в фантастическом мире саг, отказывались понимать человека, утверждавшего, что он защищает бедных. Они считали для себя оскорбительным заявление о том, что существуют бедные люди. Они знали не только саги об Эгиле и Ньяле, но и саги о древних временах. Они были потомками не только героев саг, но и доисторических королей. Они сами были переодетыми викингами с невидимыми мечами, они управляли сказочно прекрасными морскими кораблями-конями. Поэтому такой гнев вызывали у них речи коммуниста. По их мнению, этому человеку надо было запретить выступать. Может быть, они подозревали его в союзе с волком Фенриром,[50] жившим в них самих, угрожая сорвать их приклеенные бороды, взятые из саг, отобрать невидимые мечи и невидимые корабли у них, современных викингов, которые, запыхавшись, ищут овец по склонам гор и никогда не видели моря.
— Наш депутат альтинга тоже клялся? — спрашиваю я.
— Он говорил очень понятно и просто, наш благословенный избранник, — ответили мне.
И я вдруг представила себе ту маску, какую, подобно старому бесполому епископу, надевал этот избранник, выступая перед своими усталыми бедными избирателями в северной долине. Им никогда не понять, что он слишком утомлен роскошной жизнью, чтобы хоть чем-нибудь интересоваться, что он слишком образован, чтобы его могли задеть какие-либо обвинения, что он считает человеческую жизнь нелепым фарсом или несчастным случаем и что ему просто скучно.
— Да, он просил передать привет тебе, Угла, доброй мачехе своих детей, — сказал отец. — Перед отъездом в Рейкьявик он собирался побывать у нас в долине, посмотреть нашу церковь.
Я не стану говорить о тумане, застлавшем все передо мной; силы оставили меня, целый день я была сама не своя. Всю ночь мне снилось, что он деревянным ковшом черпает воду из колодца. Из какого колодца? Здесь нет никакого колодца. На другой день я слышала только удары молотков, птицы уже не пели, и я сказала матери:
— Если он придет, я убегу в горы.
— Что ты будешь делать в горах, дочка?
— Не хочу, чтобы он видел меня с большим животом.
— У тебя такой отец, что ты можешь смело смотреть в глаза любому, что бы с тобой ни случилось. Да и мать, я надеюсь, не хуже.
Какое облегчение я почувствовала, когда узнала, что наш депутат срочно улетел на Юг по важному делу. А на другой день пришел человек из поселка и принес мне письмо. На конверте было написано: «Угле».
Визитная карточка без адреса, но с новым телефоном — вот и все письмо, и на карточке карандашом второпях нацарапанные слова: «Когда приедешь, приходи ко мне. Все, что ты попросишь, я дам тебе».
Глава двадцать первая
Все, что ты попросишь
Все, что ты попросишь, я дам тебе… Маленькая Гудрун родилась в середине августа, или, по счету моего отца, в семнадцатую неделю лета. Мать сказала, что девочка весила восемь фунтов. Она появилась на свет так, что я и не заметила. Должно быть, я из тех, кто может восемью восемь раз рожать, не испытывая ничего такого, о чем стоило бы говорить. Когда мать показала мне Гудрун, я подумала, что совсем ее не знаю, но сразу полюбила девочку потому, что она была такая маленькая и в то же время такая большая. Мой отец, который никогда не смеется, увидев ее, засмеялся.
Пока я лежала, закончилась наконец и постройка церкви. Из сарая привезли старый алтарь, где он находился с прошлого века. Во времена моего детства алтарь валялся там среди разного хлама, и, хотя он был уже очень стар — лики святых можно было только воображать себе и лишь кое-где разобрать полустертые латинские слова, — все же я очень боялась этой старинной вещи, которая в моем представлении связывалась каким-то таинственным образом с папой. Когда я пришла в церковь, алтарь был уже установлен под языческим широким окном и покрашен красной краской, под которой исчезли и святые, и латынь.
Второй достопримечательностью церкви был медный светильник с тремя подсвечниками, сломанный в трех местах; я связала его веревками, так что, если его не трогать, он сможет послужить еще долго. И наконец, жестяные щипцы для снимания нагара со свечей. С таким вот имуществом мы собирались начать новую духовную жизнь в долине.
Пастор хотел окрестить маленькую Гудрун и одновременно освятить церковь. Но я сказала, что боюсь всякого колдовства и заклятий, и спросила, не считает ли он, что берет на себя слишком большую ответственность, собираясь крестить невинного ребенка в церкви, которая вот уже две тысячи лет является главным врагом человеческой природы и ярым противником всего живого? Не лучше ли держаться от бога подальше?
Пастор только улыбнулся, потрепал меня по щеке и шепнул:
— Не обращай внимания на то, что я буду читать. Я окрещу ее для радости жизни.
Представительницы женского союза притащили картину, изображающую бога датского масла, выходящего из бочки сливок. Но в церкви не нашлось места для этого произведения искусства, и им пришлось унести его обратно. Зато они принесли другие вещи, гораздо более важные для освящения церкви: гору великолепного печенья, которое в деревне делается из муки, маргарина и сахара, кофе и громадный торт величиной с чемодан. Если эти произведения кулинарного искусства и не были совершенны, все же они способствовали тому, что торжественная церемония прошла на высоком моральном уровне, поскольку было холодно, шел дождь, а водки было море разливанное. А ведь никто из жителей поселков и не рассчитывал на угощение за то, что они сколотили дом для бога.
Пастор и епископ произнесли по две речи каждый. Трезвые клали то левую ногу на правую, то правую на левую и, покачивая ногами, считали сначала от одного до тысячи, а затем обратно, от тысячи до одного, — и так целый день, пока речи не окончились и церковь не была освящена. Потом пастор окрестил маленькую Гудрун для радости жизни, как мы и договорились. После богослужения испачканные цементом деревянные скамьи были вынесены из церкви и позже использованы на топливо. Церковь, с еще влажными стенами, с закрашенными святыми и латынью, пропитанная запахом известки, опустела.
А когда закрыли дверь, сколоченную из старых упаковочных ящиков, такую прочную, что она может простоять сто лет, оказалось, что на ней выведено черной краской: «Маргариновый завод "Сунна"». С наружной стороны дверь была заколочена доской, потому что государственных ассигнований на замок не хватило. Бог словно не желал, чтобы его здесь беспокоили в ближайшем будущем.
Северная торговая компания
Дождь лил как из ведра. Около полуночи мы избавились наконец от последних гостей, присутствовавших на освящении; некоторых увезли друзья, перебросив через седло. При свете стеариновой свечи я развешивала в комнате мокрую одежду. Дождь хлестал через порог, в открытую дверь доносился запах прелого сена, неотделимый от первых осенних темных вечеров. Я давно уже слышала отчаянный лай собаки, но думала, что она лает на пьяных гостей, скачущих по долине. Вдруг в двери появился человек. Сначала я услышала его шаги по выложенной камнями дорожке, и вот он здесь.
— Кто там?
Он достал из кармана фонарь, более яркий, чем моя свеча, и направил свет на меня.
— Добрый вечер.
Ноги мои словно приросли к полу, и я сердито ответила, как и следовало ответить ночному непрошеному гостю:
— Добрый вечер.
— Это я.
— Ну и что?
— Ничего.
— Ты напугал меня.
— Извини.
— Уже далеко за полночь.
— Да. Я не мог прийти раньше. Я знал, что здесь полно людей. Но мне очень хотелось посмотреть на свою дочь.
— Войди, — сказала я и протянула ему руку.
Он не сделал попытки обнять или поцеловать меня, вкрадчивость и лесть были ему чужды. Такой человек не может не вызывать доверия.
— Разденься, ты совершенно мокрый. Откуда ты?
— «Кадиллак» стоит по ту сторону ручья.
— «Кадиллак»? Ты тоже стал вором?
— У меня призвание.
Я попросила его объяснить, что он имеет в виду, но он сказал, что объяснить призвание невозможно.
— Ты ушел из полиции?
— Давно.
— На что же ты живешь?
— Денег у меня достаточно.
— Достаточно, — повторила я. — Если их достаточно, то они получены явно нечестным путем. Но все равно, входи в комнату или лучше в кухню. Я посмотрю, есть ли еще огонь в очаге, а то придется разжечь: надо же тебя угостить кофе, хотя я и не уверена, что ты останешься здесь ночевать.
Кухня находилась у самого входа, комната для гостей, где помещались мы с Гудрун, налево, комната, где спали родители, направо.
— Где моя дочь?
Я вошла с ним в комнату и посветила свечкой над девочкой, спавшей в большой постели для гостей, у стены; мое место было с краю. Он смотрел на нее, а я на этого чужого человека. Очевидно, я все-таки потомок тех людей, которые не признают связи между отцом и ребенком. Я никак не могла постичь, что он отец ребенка больше, чем другие мужчины, или что мужчины вообще могут иметь детей. Он долго смотрел на девочку, не произнося ни слова. Я приподняла перину, чтобы он мог увидеть ее всю.
— Ты чувствуешь, как она благоухает? — спросила я.
— Пахнет?
— Дети благоухают, как цветы.
— Я думал, что от них пахнет мочой.
— Это потому, что ты свинья.
Он посмотрел на меня и торжественно спросил:
— Скажи, ведь это я ее отец?
— Да, если ты не отрекаешься от нее, хотя это не имеет никакого значения.
— Никакого значения?
— Не будем говорить об этом теперь. Пойдем в кухню. Я попытаюсь разжечь огонь.
Когда он сел, я обратила внимание, что на нем костюм из дорогой материи и новая шляпа. Его обувь не годилась для наших дорог — легкие коричневые ботинки были забрызганы грязью. Я предложила ему переодеться, но он и слышать об этом не хотел.
— Может, все-таки дать тебе хорошие шерстяные носки?
— Нет.
Он был молчалив, как всегда. Каждое слово из него приходилось вытягивать. Но даже когда он молчал, голос его продолжал звучать в моих ушах.
— Что нового в Рейкьявике?
— Ничего.
— Как поживает наш органист? — спросила я и сразу почувствовала, что сдаюсь, признавая существование какой-то связи между нами. Он тоже это заметил.
— Наш органист? Его мать умерла. Он выводит семь новых сортов роз.
— Это хорошо — сначала все забыть, а потом умереть, как эта женщина. Мир не может быть только злом, поскольку существует так много разных сортов роз. А вот и торт. Он нам достался от женского союза. Или лучше бутерброд?
Конечно, он предпочитал бутерброды.
Пока я готовила бутерброды и кофе, я все время чувствовала на себе его взгляд, хотя и стояла к нему спиной.
— А как Боги? — спросила я, продолжая рыться в шкафу.
— Они объявили войну Кусачкам, — сказал мой гость. — Они говорят, что Двести тысяч кусачек, когда он еще верил им, этим Богам, разрешил им пользоваться «кадиллаком», и утверждают, что у них есть документ, подтверждающий это, а теперь Двести тысяч кусачек дешево продал машину.
— А ты купил ее и отнял у этих бедняжек? Они так гордились ею, мне просто трудно представить Атомного скальда без «кадиллака».
— А мне совсем не жаль Богов. «Мне отмщение», сказал господь…
— Ну как, удастся «Фабрике фальшивых фактур» продать страну?
— Конечно. Двести тысяч кусачек уже вылетел в Данию за костями. «ФФФ» организует зрелище для народа — пышные похороны. Будут приглашены важные гости.
Так мы болтали о разных вещах, пока я накрывала на стол, пока он, глядя на мои руки, вдруг не спросил:. =
— Можно переночевать у тебя?
— Оставь меня в покое, я сейчас выздоравливаю и снова становлюсь девушкой.
— Это как же понять?
— Если девушку семь лет никто не трогает, она снова становится чистой. — Я поспешила отойти к шкафу, чтобы он не видел, как я покраснела.
— Осенью мы поженимся.
— Ты с ума сошел! Как это могло прийти тебе в голову?
— Это хорошо для нас обоих. Для всех.
— Прежде всего я хочу стать человеком.
— Я тебя не понимаю.
— Неужели ты не видишь, что я ничего не умею, ничего не знаю, что я — ничто?
— Ты — душа северной долины.
— Хватит и того, что я завела ребенка от первого встречного, так неужели еще нужно и замуж за него выходить!
— Почему ты в прошлом году захлопнула передо мной дверь?
— А как ты думаешь, почему?
— Может быть, появился другой, а я впал в немилость?
— Конечно. Другой, третий, четвертый — все новые и новые. Я просто не успевала спать со всеми.
— Зачем ты кривляешься?
— Расскажи мне лучше о Рейкьявике. Расскажи хоть, кем ты стал. Я ведь даже не знаю, с кем я разговариваю.
— Скажи, кем ты сама хочешь стать?
— Я хочу научиться ухаживать за детьми. — Ему первому я призналась в том, о чем уже давно мечтала.
— Ухаживать за чужими детьми?
— Все дети принадлежат обществу. Но конечно, нужно изменить общество, сделать так, чтобы оно лучше относилось к детям.
— Изменить общество? — насмешливо переспросил он. — Я устал от этой болтовни.
— Значит, ты тоже сделался преступником? Так я и думала.
— Когда я был мальчишкой, я, не прочитав ни одной книги, сам додумался до коммунизма. Может быть, это происходит со всеми детьми бедняков в городе и в деревне, если они достаточно сообразительны и музыкальны? Потом я пошел в школу и забыл о коммунизме. Затем почувствовал призвание, как я тебе рассказывал, выпряг кобылу из сенокосилки и уехал на Юг. А теперь я хочу добиться, чтобы меня признало то общество, в котором я живу.
— Мы живем в преступном обществе. Это всем известно — и тем, кто на этом наживается, и тем, кто от этого страдает.
— Мне все равно. Живешь только раз. Я докажу, что умный человек, любящий музыку, может прожить, ни перед кем не унижаясь.
Я долго смотрела на него через стол, пока он ел.
— Кто ты? — наконец спросила я.
— «Кадиллак» стоит по ту сторону ручья. Если хочешь, поедем со мной.
— Не удивлюсь, если ты окажешься призраком с черной реки[51] и захочешь увезти меня в могилу.
Он сунул руку в карман, вынул туго набитый бумажник, открыл его и показал содержимое: стокроновые и пятисоткроновые бумажки, похожие на новенькую колоду карт.
— «Северная торговая компания», — сказал он, — автомобили, бульдозеры, тракторы, пылесосы, миксеры, электрополотеры. Все, что крутится, все, что шумит! Современность! Я возвращаюсь на Юг из своей первой коммивояжерской поездки.
Я протянула руку к деньгам:
— Давай я сожгу их, мой друг!
Но он засунул деньги обратно в бумажник и спрятал его в карман.
— Я не выше людей, как Боги, и не выше бога, как органист. Я только человек, а деньги эти настоящие. Я тебе показал мой бумажник, чтобы ты не считала меня сумасшедшим.
— Сумасшедший тот, кто считает деньги настоящими. Поэтому органист сжег деньги и одолжил у меня крону на леденцы. А теперь я раскрою тебе свою тайну: есть другой человек, который мне нравится больше тебя. У меня дрожат колени, даже когда говорят, что он за сто километров от меня. Но знаешь, что меня в нем пугает? У него в тысячу раз больше денег, чем у тебя. Он сказал, что купит мне все, что только можно купить за деньги. Но я не хочу быть фальшивой миллионершей. Я хочу жить на то, что сама заработаю. Может, если бы ты пришел с пустыми руками, я предложила бы тебе остаться ночевать, может быть, завтра утром я бы ушла с тобой пешком. А теперь я не предложу тебе остаться. Я не поеду с тобой.