Атомная база — страница 8 из 19

Мне отказывают от места

Утром, когда я разливаю кофе, фру холодно, не глядя на меня, спрашивает тоном судьи:

— Где вы были ночью?

— На собрании ячейки.

Фру хватает ртом воздух, но быстро овладевает собой, губы ее перестают дергаться, она откашливается и начинает говорить в повышенном тоне. Она очень бледна, но держится необыкновенно спокойно.

— Ах, вот оно что. Нельзя ли узнать, какова же была повестка дня?

— Ясли…

— Как это ясли?..

— Нужно построить ясли.

— Кому это нужно?

— Мне.

— А кто будет их строить?

— Общество.

— Общество? Что это за зверь, скажите, пожалуйста?

Просто поразительно, с какой холодной иронией могла говорить эта милая женщина, в то время как внутри у нее все клокотало. Но ей так и не удалось выдержать роль до конца.

— И у вас хватает наглости прямо в глаза говорить мне, что вы были на собрании ячейки! И вы смеете признаваться в этом в моем доме, за моим столом, в присутствии этих невинных детей! Вы даже выдвигаете здесь коммунистические требования, вы требуете, чтобы мы, налогоплательщики, поддерживали безнравственность коммунистов!

— Ну, успокойся, сокровище мое, — улыбнулся ее муж. — Кто станет от нас это требовать? Славя богу, мы в первую очередь поддерживаем свою собственную безнравственность и уж только потом безнравственность других.

— Как это похоже на вас, трусливых буржуазных политиков — всегда выступать против своего класса! Вы чувствуете себя хорошо только в атмосфере интриг и предательства. Но я говорю вам — довольно! Мы, порядочные женщины, рожали детей по божеским и человеческим законам, воспитывали в них высокие моральные принципы, создавали образцовую семью. А теперь вы хотите, чтобы мы платили за безнравственность людей, которые пытаются разрушить наш дом! — Тут фру величественно поднялась, потрясла кулаком перед моим носом; на руках у нее зазвенели браслеты. — Нет уж, благодарю покорно. Вон отсюда!

Младший ангелочек смотрел на мать с открытым ртом, молитвенно сложив ручки, а маленький толстяк надул щеки. Хозяин продолжал есть овсяную кашу, сощурив глаза и нахмурив брови, как это делают игроки, когда не хотят, чтобы партнеры догадались о том, что у них на руках.

Где я нахожусь? Как могла я подумать, что этот дом — холм, случайно образовавшийся среди окружающего равнинного ландшафта, как могла я подумать, что здесь можно обо всем говорить откровенно, с наивностью простого человека? Как могла я подумать, что разговор о ячейке будет воспринят словно невинная шутка, легкомысленная болтовня? Да, я ошиблась.

Я растерялась. Нет, мне никогда не понять людей из высшего общества, я даже не умею разговаривать с ними как положено. Теперь я ясно увидела разницу между двумя мирами, к которым мы принадлежим — я и эта женщина. Хотя я живу под ее кровом, мы так далеки друг от друга, что только с трудом нас обеих можно назвать двумя представителями рода человеческого. Правда, и я и она — животные позвоночные, млекопитающие, но этим и ограничивается наше сходство. То единое человеческое общество, к которому мы обе якобы относимся, существует только на словах.

Глупо улыбаясь, я спросила:

— Следует ли это понимать так, что я больше не служу в вашем доме?

— Дорогая, — сказал хозяин жене, — я думаю, без служанки нам будет трудно. Ведь ты уезжаешь на целый год в Штаты. Кто же станет смотреть за домом? Ты же знаешь, что наша добрая Йоуна больше чем наполовину принадлежит американо-смоландским богам.

— Я могу найти сотни девушек, которые не будут вести себя так бесстыдно передо мной, в моем собственном доме. Я могу найти тысячи девушек, которые настолько воспитаны, что знают, как надо в таких случаях ответить хозяйке, или, по крайней мере, промолчат о том, что они делают вечерами. А эта с первой минуты, как только вошла в дом, говорила со мной нагло, с высокомерием северянки, будто она бог весть что. Я ее терпеть не могу!

Я поняла, что в этом доме мне больше нечего делать, и пошла к себе собирать вещи. Лучше я буду бродить по улицам, но в этом доме больше не останусь ни минуты.

Меня просят остаться

Кто-то подбежал к моей двери, сильно постучал в нее и тотчас же открыл. В комнате появился маленький запыхавшийся толстячок.

— Папа велел сказать, чтобы ты осталась, он еще хочет поговорить с тобой.

— Как хорошо быть таким вот толстеньким папенькиным сынком. — Я погладила мальчика по голове и продолжала упаковывать вещи.

Я думала, что малыш, выполнив поручение, уйдет, он ведь почти не разговаривал со мной, за исключением тех случаев, когда сидел на заборе вместе с детьми премьер-министра и других важных персон и орал мне вслед: «Органистка! Замарашка! Да здравствует деревня!» Теперь он стоит около меня и смотрит, как я укладываю в сундук свое праздничное платье. И вдруг заявляет вкрадчиво-нагловатым тоном:

— Я хочу пойти с тобой на собрание ячейки.

— Тебя высекут за это, дружочек.

— Попридержи язык и возьми меня с собой на собрание ячейки. Эти проклятые коммунисты никому ничего не разрешают.

— Неужели такой хорошенький мальчик хочет стать проклятым коммунистом!

Он ощетинился.

— Не смей так разговаривать со мной, пока ты у нас в доме.

— Я могу говорить все, что мне вздумается, потому что я ухожу.

Он засунул руку в карман и вытащил несколько смятых стокроновых бумажек.

— А если я дам тебе сто крон, возьмешь меня на собрание ячейки?

— И ты думаешь, что за сто крон я соглашусь сделать из такого хорошенького бутуза проклятого коммуниста?

— Двести.

Я поцеловала его, он вытер лицо рукой. Однако продолжал повышать ставки, и, когда дошел до месячного жалованья прислуги, я не выдержала:

— Убирайся-ка отсюда, дружок! По правде говоря, надо бы сейчас снять с тебя штаны и как следует выдрать. Подумать только, такой сопляк хочет подкупить взрослого человека! И кто тебя этому научил? Ведь у тебя такой прекрасный отец.

— Как будто отец не дает взятки, когда это нужно!

Я хлопнула его по щеке.

— Тебя за это посадят в тюрьму, — сказал он.

— А у кого до сих пор завязана рука? Скажешь, не ты украл с фермы норок и перерезал им горло?

— Ты, видно, совсем сошла с ума, раз думаешь, что мне и моему кузену Бобу что-нибудь за это сделают. Мы можем все, мы можем даже стать коммунистами, если только проклятые коммунисты нам это позволят.

— Коммунисты имеют дело лишь с хорошими мальчиками.

— Я хочу испытать все. Я против всего.

Я посмотрела на него. Двенадцатилетний парнишка с голубыми глазами и вьющимися волосами выдержал мой взгляд.

— Почему, когда я иду по улице, вы выкрикиваете мне вслед ругательства?

— Просто так. Развлекаемся. Нам скучно. Мы хотим стать коммунистами.

Я покачала головой и продолжала упаковывать вещи.

— Папа велел тебе остаться. Подожди.

— Чего?

— Пока мама улетит.

— Скажи ему, что мне нечего ждать.

Я возилась с замком сундука, который никак не закрывался. Когда я подняла глаза, мальчик с шелковистыми волосами по-прежнему стоял в комнате и смотрел на меня своими ясными голубыми глазами. Он снова засунул в карман стокроновые бумажки и усиленно грыз ногти. Наконец-то я поймала его за этим занятием, о котором ясно говорили его до мяса обкусанные пальцы.

— Не уходи, останься, — попросил он без угроз, не пытаясь больше подкупить меня, попросил искренне, по-детски жалобно и немного смущенно.

И я заколебалась. Мне вдруг стало жаль ребенка. Я села на сундук, отвела руки мальчугана ото рта и прижала его к себе.

— Бедный мой мальчик!

Глава одиннадцатая

Вверенные мне дети и их души

И вот наконец фру вместе с Кусачками улетела в Америку. Дети остались на моем попечении. Отец передал их мне за ужином, рассеянно улыбаясь и думая о чем-то другом. Я почувствовала себя женщиной, проглотившей рыбу,[27] это было похоже на непорочное зачатие.

— С этого дня я буду звать вас вашими именами, — сказала я.

— А мы будем мучить тебя, ломать тебе кости, резать на куски, — медленно проговорила старшая красавица дочь, смакуя, как конфетки, слова «мучить», «ломать», «резать».

— Ну что ж, — ответила я, — не хотите, чтобы вас звали вашими именами, я окрещу вас по-новому. Я не буду звать вас африканскими кличками. Арнгримура буду звать не Бубу, а Ландальоми,[28] Гудни не Дуду, а Альдинблоуд.[29] Тоурдура не Бобо, а Гуллхрутур,[30] а Тоургуннур — ангелочка с рождественской открытки Йоуны — не Диди, а Даггейсли.[31] Выходи-ка из кухни, Тоургуннур, и ешь вместе со всеми.

— Фру поручила девочку мне, я учу ее хорошему! — крикнула кухарка в открытую дверь.

— А я не собираюсь учить ее плохому, — ответила я.

— Что-то я не слыхала, чтобы спасители душ приходили с Севера, — возразила она.

Доктор Буи Аурланд, услышав эти слова, улыбнулся и даже оторвался от газеты.

— Неужели, — продолжала кухарка, появляясь в дверях, — доктор ради этой северянки забудет о желании, которое выразила его супруга в день отъезда?

— Гм, — сказал доктор. — Я ведь депутат альтинга от этих ужасных северян. Это мой избирательный округ. Понимаете, милая?

— Да, но разве это избирательный округ и вашей души тоже, позвольте спросить вас, господин доктор и хозяин дома?

Дети за столом веселились.

— Что скажет Угла, которой только что были вверены эти бедные дети? — поинтересовался доктор и с огорченным видом почесал в затылке. — Как она полагает, что полезнее для души — есть в столовой или на кухне?

— Если душа помещается в животе… — начала я, но кухарка прервала меня.

— Глупости. В животе нет никакой души. Душа, ради которой страдал Спаситель, помещается не в животе. Наоборот, оттуда исходит всякое зло. Все, что ниже талии, — от лукавого. Поэтому фру, моя хозяйка, сказала мне, что этот ребенок будет вкушать пищу у меня на кухне, с молитвой на устах, дабы хоть один человек в этом доме спас свою душу, подобно праведнику в Содоме и Гоморре.

— Я считаю, что душу можно спасти и в столовой, — заметила я.

— Вот видите, — вздохнул хозяин. — Нелегко рассудить Пакистан с Индией. Одно государство считает, что спасение души началось с того дня, как Магомет отправился в Мекку. Другое заявляет, что душа может быть спасена только в том случае, если родишься вторично в образе быка, или даже в образе осла, или, на худой конец, в образе рыбы. Такой спор не решишь без применения оружия. Придется обзавестись оружием, дорогая Йоуна. Я не вижу другого выхода.

Маленький ангелочек, за спасение души которого так ратовала кухарка, не упускал случая выругаться или побогохульствовать, как только добрая Йоуна отворачивалась. Я иногда удивлялась, почему ребенок так долго засиживается в уборной. Она сидела там часами и что-то упорно шептала. Сначала я думала, что это молитвы, но однажды, прислушавшись, убедилась, что это ругательства. Бедняжке были известны всего три-четыре бранных слова да еще названия некоторых частей тела, которые она узнала самым непостижимым образом. Поругавшись с полчаса в уборной, маленькая святоша выходила оттуда в прекрасном настроении и принималась играть со своими куклами. Со временем она научилась пользоваться глухотой кухарки. Сидя в углу кухни с молитвенно сложенными ручонками, она смотрела, как работает ее наставница, и шевелила губами, будто читала молитвы. На самом же деле она упражнялась в произношении слов «преисподняя» и «задница». Иногда она повышала голос, желая убедиться, как далеко она может зайти, чтобы верная слуга Спасителя не заподозрила чего-нибудь дурного.

Убийство, убийство!

Поскольку хозяин призван решать важнейшие проблемы нашего народа и других народов, у него всегда отсутствующий вид; даже когда он дома, он кажется чужим в своей семье, а может быть, ему просто скучно? Вот и сейчас, окончив очередную трапезу, он исчезает. Ландальоми, которого я окрестила так потому, что он порождение всего мрачного в этом мире, ушел по своим делам. Гуллхрутур отправился вместе со своими кузенами, детьми премьер-министра, выкрикивать вдогонку прохожим ругательства; может быть, перед сном они, чтобы развлечься, подглядят, где что плохо лежит. Альдинблоуд выскользнула из дому неслышно, как форель. Из кухни доносилось монотонное чтение молитв; и я отправилась к себе в комнату.

Оставшись одна, я почувствовала себя такой одинокой, что меня даже взяло сомнение — уж не влюблена ли я. А может, и не только влюблена, а даже несчастна, страдаю от любовного недуга, для которого есть название лишь в датском языке, но которое можно определить обычным анализом мочи. Уже несколько дней я чувствую, как во мне нарождаются какие-то странные силы, тело ощущает близость души, и душа из религиозного понятия делается частью тела. Жизнь становится удивительным блаженством, жадным до тошноты. Мне хочется есть и в то же время меня тошнит. Я замечаю, как изо дня в день полнею, у меня появляется какое-то незнакомое ощущение во рту, такой блеск в глазах и такой цвет лица, какой бывает у человека, выпившего два стакана вина. По утрам у меня отекает лицо, и, когда я с замиранием сердца смотрюсь в зеркало, мои подозрения и страх увеличиваются в несколько раз; я опять вспоминаю сказку о женщине, проглотившей рыбу. Иногда мне кажется, что все это страшный сон — одно видение не покидает меня ни во сне, ни наяву: я вишу на веревке над пропастью. Выдержит ли веревка?

Я уселась за фисгармонию и начала барабанить по клавишам с наивной глупостью деревенской девушки, надеющейся снова услышать ту мелодию жизни, которую она слышала когда-то. Наконец, усталая, я легла спать.

Мне казалось, что спала я долго. Проснулась я от шума.

Кто-то ломится в дверь, воет, зовет меня. Потом доносится крик: «Помогите, убивают!» Я впервые слышу так близко крик о помощи и пугаюсь.

Похоже, это мои благословенные дети.

— Что случилось?

— Он хочет застрелить меня, — рыдает кто-то. — Он убийца!

Я вскакиваю с постели в ночной рубашке и открываю дверь.

Это мой Гуллхрутур. Глаза его полны неподдельного ужаса, руки подняты, как в американском фильме, где на каждом шагу убивают людей. Внизу, на лестнице, стоит Ландальоми, в обеих руках у него по револьверу. Он спокойно целится в брата. Видно, я выругалась. Ландальоми просит извинить его.

— Мне надоел этот щенок, — говорит он.

— И поэтому надо стрелять в него?

— Он где-то стянул эти револьверы. Я решил убить его из них.

— Я лежал в постели и спал, — всхлипывает Гуллхрутур. — А он пришел домой пьяный и украл мои револьверы. И хочет убить меня. А я совсем не собирался его убивать.

Я спускаюсь вниз под дулами револьверов и говорю будущему убийце:

— Я знаю, ты не выстрелишь в ребенка.

— В ребенка? — переспрашивает философ и опускает оружие. — Ему тринадцатый год. В его возрасте я уже не находил удовольствия в кражах.

Я подхожу к нему и отнимаю револьверы. Он не сопротивляется и, как только руки у него освободились, достает из кармана сигарету. Он с трудом держится на ногах. Присев на ступеньку, закуривает.

— Когда мне было девять лет, — говорит он, — я украл запасные части к землечерпалкам, которые тогда удалось купить крестьянскому кооперативу. Кто меня переплюнет? На этом я поставил точку. Взрослый человек, продолжающий красть, попросту болен, и болезнь его в психологии называется инфантильностью. Возьмем, к примеру, Иммануила Канта или Карла XII. У них задержалось развитие некоторых желез внутренней секреции. А я с двенадцати лет начал ходить к женщинам.

— Отдай мне револьверы! — требует Гуллхрутур, который уже больше не боится.

— Где ты их взял? — спрашиваю я.

— Это тебя не касается. Отдай.

— Ты, никак, упрямишься, мальчик? Разве не я спасла тебе жизнь?

Ландальоми сидит на ступеньках, съежившись, закатив глаза — маленький жалкий комочек. Дымящаяся сигарета торчит у него изо рта. В роскошном доме своего отца он кажется живым воплощением страданий нашего века, бездомным скитальцем, остановившимся в безнадежном отчаянии на каком-то перекрестке.

Мы договорились, что братья отправятся спать, а я спрячу револьверы. Старший все еще продолжал сидеть на лестнице и с унылым видом курил. Я пожелала ему спокойной ночи, но он даже не ответил. Я поднимаюсь к себе и снова ложусь. Но только я начинаю засыпать, как дверь открывается. Кто-то входит, садится ко мне на кровать и начинает ощупывать меня руками. Я зажигаю лампу. Оказывается, это философ.

— Что тебе, мальчик?

— Я хочу спать с тобой. — И он снимает куртку.

— Ты с ума сошел, ребенок! Надень сейчас же куртку!

— Я не ребенок и не мальчик. Я хочу спать с тобой.

— Но ты же философ. А философы ни с кем не спят.

— Этот мир не для философов. Философия обречена на гибель. Не успел я опомниться, как ты победила меня. Значит, следующий этап — я буду спать с тобой. Пусти меня к себе.

— Так не ведут себя, когда хотят спать с женщиной.

— А как же?

— Вот видишь, дружочек, ты даже этого еще не знаешь.

— Я тебе не дружочек. И если я захочу, все равно буду спать с тобой. Не добром, так силой, но я буду спать с тобой.

— Вот как, мой друг? Но ты забываешь, что я достаточно сильна.

Я с трудом отбиваюсь от него.

— Я вовсе не твой друг. Я мужчина. Я спал со всякими. Я тебе совсем не нравлюсь?

— Однажды ты мне понравился. Это было в первую ночь, что я провела в этом доме. Полицейские бросили тебя в передней. Ты был смертельно пьян — просто как мертвый был. Грудной ребенок, от которого отлетела душа. Но на другой день ты опять ожил. Твое лицо снова исказила гримаса, по сравнению с ней даже смерть прекрасна. А сейчас ты недостаточно пьян. Выпей еще. Пей, пока не потеряешь сознания и не перестанешь чувствовать, что валяешься в луже. Тогда ты мне снова понравишься, и я сделаю для тебя все, что нужно: отнесу тебя в комнату, умою, может быть, даже уложу в постель, чего я не решилась сделать в прошлый раз. И уж во всяком случае, укрою тебя.

Глава двенадцатая