Атомные уходят по тревоге — страница 24 из 53

Когда природа смешивает краски с палитр Кента и Рериха, Айвазовского и Нестерова, нет ни одного мгновения, похожего на другое, все ежесекундно меняется: то лиловатая дымка коснется воды, то брызнет волна темной лазурью со снежной шапкой пены.

Чайки и те — то темными силуэтами на огненных всплесках горизонта, то белой вьюгой в темно-синеющем мареве.

Сейчас почти забыли замечательного, необыкновенно талантливого русского художника полярника А. А. Борисова, патриарха северной темы. Как-то Анатолию повезло: у букиниста удалось достать первое издание путевых очерков Борисова «От Пинеги до Карского моря» с цветными воспроизведениями работ, многие из которых теперь безвозвратно утеряны. Сергеев не знал, знаком ли с творчеством Борисова Кент, но близость их восприятия Севера поражала.

«Я переживал то время, — рассказывал Борисов, — когда полночь так же светла, как и полдень… То разнообразие тонов и теней, которое является в наших широтах результатом смены дня ночью и обратно, совершенно отсутствует. Серенький тихий день, все однообразно, все мертво. Жутко чувствуешь себя в этой безграничной пустыне, где даже не примечаешь линии, ограничивающей горизонт.

В тихий день все сливается в общем ощущении какого-то беспредельного пространства, спокойного, но холодного и неумолимого. Но стоит прорваться серой пелене тумана или сплошному однообразному слою облаков, и картина мгновенно меняется: между землей и небом устанавливается связь, и земля, одетая в белоснежный покров, повторяет то, что говорит ей небо.

В свою очередь и на облаках, парящих на далеком небосклоне, опытный взор видит отражение того, что находится на земле или на воде, далеко за пределами горизонта. На душе становится легче: исчезает та гнетущая тоска, которая окутывала душу так же тесно, как туман Землю…

В этой природе главная красота рефлексов — в тех необыкновенных нежных переливах тонов, которые только и можно сравнить с драгоценными камнями, отражающими одновременно лучи зеленоватые, голубоватые, желтоватые… Если нашу обычную природу средней России можно изобразить тонами и полутонами, то даже для приблизительного изображения Крайнего Севера необходимо ясно отдавать себе отчет даже в одной десятой тона.

Только правдой, глубокой правдой… передачей странных, порой поразительных сочетаний тонов можно достигнуть того, что через два-три месяца, вдали от мест, где написан этюд, полотно даст некоторое слабое представление о виденной картине природы: когда же смотришь на этот самый этюд рядом с природой, какой жалкою и дерзостною попыткой представляется он разочарованному художнику».

— Трудно соревноваться архитектуре с такой красотой! — Сорокин обнял Сергеева. И снова пригласил в машину. — Не устал?

— Нет.

— Тогда хочу тебе вначале городок показать. Когда мы сюда прибыли, ничего этого здесь не было.

— А что было?

— То же, что ты видишь за домами: скалы, сопки, кустарник, а дальше — безжизненная, голая тундра.

— Как-то не верится…

— И мне вначале не верилось, когда мы пригласили лучших ленинградских и рижских молодых архитекторов и как бы между прочим им сказали: «Нам нужен город… И не какой-нибудь! Красивый город… Так сказать — последнее слово архитектуры…»

— А они?

— Вначале посмотрели на меня подозрительно. Подумали — шутка. Здесь, в тундре, в заснеженных скалах — и такое… А потом увидели, что разговор серьезный, и загорелись.

— А ведь это здорово! Современный город на краю земли у океана!..

— И как видишь, — продолжал Сорокин, — кое-что уже удалось сделать.

— Хорошенькое кое-что…

Город был настолько молод, что даже не имел улиц. Вернее, улицы были, но названий им еще не придумали.

Было нетрудно догадаться их даст сама жизнь, как дала она имена улицам собрата этого далекого северного городка — Полярного. Полярный тоже возведен моряками. Среди волшебных сопок, которые приходилось рвать совсем не волшебным динамитом. Город-матрос, город-воин, он и улицы окрестил именами своих героев: улица Гаджиева, улица Сафонова, улица Колышкина… Идешь по ним, как листаешь учебник истории.

Когда-нибудь, подумал Сергеев, пойдут в арктическом городке ребята в школу по улицам Сорокина, Петелина, Жильцова, Игнатова, Сысоева, Морозова…

— А теперь —ужинать, — Сорокин решительно взял Анатолия под руку. — А то, называется, пригласил гостя!.. Едем ко мне домой.


Раскрасневшийся с мороза Сорокин пришел наутро к двенадцати.

— Я на минутку. За тобой. Ты готов?

— Вполне.

— Ну и отлично. Одевайся. Сейчас я познакомлю тебя с очень интересным человеком. Михайловским Аркадием Петровичем. Это, видимо, то, что тебе надо… Готов? Поехали!..

У Михайловского Сергеев пробыл два часа. Он ругал себя, что украл у занятого человека столько времени. Впрочем, он, Анатолий, не так уж и виноват. Их разговор то и дело прерывался.

Направляясь в гостиницу, Анатолий размышлял о характере Михайловского. Порывистый, весь нетерпение, динамика, страсть, воля — он казался мощным аккумулятором энергии, передававшейся от него всем, кто с ним соприкасался. Он обладал счастливым даром вселять в людей беспокойство.

Сергеев еще не видел людей, будь то капитан 2 ранга или старшина, кто бы выходил от Михайловского равнодушным. Люди появлялись на пороге его каюты озабоченными, радостными, покрасневшими, пережив крепкую взбучку, но никогда теми же, какими входили к командиру.

При всем при этом Михайловский умудрялся никогда не повышать голоса, ведя разговор таким образом, что человек должен был сам себе ответить на все то, что в данный момент Михайловского тревожило.

Нельзя было сказать, что его боялись. Худшим наказанием для людей был, судя по всему, вот такой разговор. Михайловский долго верил человеку, если тот ошибался. Солгавший единожды мог ставить на своих отношениях с Михайловским крест. Ложь он презирал: «Разгильдяя можно перевоспитать. С лгуном можно погибнуть. Обманувший единожды обязательно соврет еще когда-нибудь. А это может слишком дорого обойтись… Дело ведь в том, что лгущие заботятся только о себе, о своем мелком благополучии — лишь бы у него не было неприятностей. На других ему наплевать. Значит, он потенциальный предатель. Может быть, не в полном смысле этого слова. Предатель, так сказать, не по «злому умыслу». Но ведь людям от этого не легче. Скрытая от командира правда может обернуться непоправимой бедой для лодки, для всей команды…»

В некоторых людях резкость суждений коробит: возникает сомнение, имеет ли человек на нее внутреннее право. В Михайловском она была естественна. Беспощадный к себе — этого другие не могли не видеть, — он, когда дело касалось службы, так же беспощадно спрашивал с подчиненных, и только новичкам поначалу Михайловский казался педантом. Тот, высший смысл, который был в этой кажущейся придирчивости, скоро становился очевидным, и, как ни тяжело было вначале, такая постановка дел облегчала уже позднее: налаженное дело идет естественно и просто, без ЧП и недоразумений, свойственных штурмовщине, неритмичности, пусть временной, но расслабленности…

Они разговорились о взаимоотношениях командира лодки и экипажа.

— Вы читали роман Александра Крона «Дом и корабль»?.. — неожиданно спросил Михайловский. — Отличная книга. Есть там, между прочим, такие строки. — Михайловский взял со стола книгу, открыл на закладке. — Послушайте: «Что может быть недемократичнее по своей организации, чем подводная лодка? Все слепы — вижу я один. Все глухи и немы — только я знаю код. Я веду, я атакую, я командую — остальные слушают и исполняют. Но я бы погубил лодку, если б монополизировал право думать. А вам не приходило в голову, — он понизил голос, — что корабль может оказаться в условиях, когда земные законы практически перестают воздействовать и лодка становится похожей на снаряд, летящий в звездном пространстве? Когда смертельная опасность близка, а трибунал далеко — где-то на другой планете? Что сдержит тогда людей, чтобы они не превратились в обезумевшее стадо? Только сознание, только мысль».

Подумав, он прокомментировал прочитанное:

— Командир только тогда чего-нибудь стоит, если в случае его гибели люди будут действовать так же, как если бы он остался живым… Гениальные командиры-одиночки хороши только в кинофильмах. В жизни же уникальный командир и слепо смотрящая ему в рот команда — такого не бывает. А если и бывает, то очень скоро кончается. При первом же серьезном испытании…

Когда Сергеев поднялся от штаба на сопку, в глаза ему ударила сверкающая даль моря. Оледенелые скалы сверкали под солнцем холодящей душу белизной, прорезанной черными и алыми гранитными стрелами.

4

Север начинается с удивления.

Арктика! Если было бы дано человеку окинуть тебя сразу, одним взором… Но немыслимо даже представить бесконечные просторы твои.

Где-то солнце высекает тысячи огненных искр на аквамариновой поверхности океана. А где-то косые струи снега яростно бьют в упругую волну, и морзянка, захлебываясь в эфире, летит на Большую землю с дальних островов. Где-то с треском ломается лед, плитами и глыбами оседая на черной палубе всплывшего атомохода. А через какие-то две-три сотни километров трудяга ледокол подминает под себя зеленые льдины, прокладывая курс нетерпеливо дымящему каравану. Взвились дымки над серыми валунами припорошенной вьюгой отмели — охотники обнаружили лежбище моржей. Самолет ледовой разведки идет к Диксону, а навстречу ему торопится, выбирая дорогу в разводьях, гидрографическое судно. Долго, угрюмо провожает его взглядом белый медведь, взобравшийся на вершину тороса. Встает рассвет над могилами Прончищевых и Седова.

Как ни чист отфильтрованный воздух в лодке, его все же не сравнишь с тем, что ударил сейчас из открытого люка — словно настоянный на морозе, звонкий, пьянящий, резкий.

Необыкновенно тихо было вокруг.

Сысоев боялся хоть чем-нибудь встревожить эту тишину. Слишком редко выпадают такие минуты на долю человека. Особенно в сумасшедшей городской толкучке, где все мы куда-то спешим, со скрежетом мчатся поезда метро, автобусы и трамваи, выигрывая у времени минуты и секунды. Как будто ценны только те мгновения, когда мы летим о