Клава рано умерла, и на смену этому доброму гению Сахарова пришла изощренная Елена Боннэр, ставшая его злым гением и увлекшая физика Сахарова в мир сомнительной политики. И уж она-то покоя мужу не дала, ее влияние было прямо противоположно влиянию Клавы. Клава вела дом, где муж мог отдохнуть перед новыми трудами. Боннэр лишила Сахарова и домашнего уюта, и его дела.
Но для Давида Абрамовича Андрей Дмитриевич всегда оставался «АДС» времен РДС-37. Что ж — в этом ему никто не может быть судьей. Он имел право на свой взгляд на ушедшего товарища — младшего по возрасту, но старшего заслугами.
Переживая утрату и вспоминая былое, Фишман делал пометки, вызывая в памяти беседы во время прогулок, полеты на полигон, командировки на Урал. Вспоминал курьезный случай, когда Сахаров в спешке отъезда забыл паспорт и начальник аэровокзала, видя в списках на полет Сахарова, сомневался, что перед ним тот, кто внесен в списки, и выручила случайно оказавшаяся в сахаровском пальто орденская книжка.
Не для других, а для себя, Давид Абрамович писал: «От нас ушел большой великий патриот России, носитель Духа, Совести и Интеллекта. Как большой настоящий ученый он был необыкновенно щедр и добр. Главное, что он нам оставил — Совесть. Он жил и трудился на совесть…»
Эта мысль была бы верна, если бы за последними словами «…трудился на совесть» шло: «пока работал в Сарове», но Фишман-«ДАФ» не видел в своем «АДС» недостатков, в записях о Сахарове четко видна некритичность восприятия Сахарова Давидом Абрамовичем.
Что ж — Фишман не был политиком, его сферой была, все же, инженерия. Но, так или иначе — Андрея Дмитриевича не стало, и теперь было важно не дать Елене Боннэр и прочим сделать Сахарова знаменем «оппозиции». Важно было показать всем, что великий Сахаров принадлежит не политиканам, а тому делу, которым он занимался в Сарове.
Наилучшим вариантом тут был бы возврат Андрею Дмитриевичу — хотя бы посмертно, всех его званий и наград, которых он был удостоен за ядерные оружейные работы. После того, как внешние силы стали использовать Сахарова в политиканских играх, он был лишен государством всего: звания трижды Героя, орденов, лауреатских званий, кроме звания действительного члена Академии наук СССР. Хотя бы теперь ситуацию можно было изменить — в общих интересах.
Инициатива могла и должна была исходить от родного ведомства — Минсредмаша, в то время, правда, уже переименованного в Минатомпром. И вот тут мне придется обратиться к собственным воспоминаниям.
МИНИСТЕРСТВО министерством, но было бы разумно и почетно, если бы исходный толчок возможному ходатайству перед правительством о возврате Сахарову трех его Звезд Героя Социалистического Труда и лауреатских званий шел от ВНИИЭФ. Я понимал это со всей отчетливостью, однако мой низкий статус и близко не позволял «высовываться» с такой идеей в главк или министерство самостоятельно. Однако проект ходатайства я написал. И, хотя и беспартийный, пошел с ним к одному из знакомых членов парткома ВНИИЭФ с тем, чтобы уже вместе пойти к Давиду Абрамовичу.
Вскоре мы были в его кабинете. Не так часто я в нем оказывался до этого, а тут еще и вопрос «нештатный», деликатный. Фишман прочел, задумался, а когда заговорил, то стало ясно — он склонен не жестко, но явственно от участия в таком деле уклониться. И тут я разозлился и не сдержался, высказавшись в том смысле, что вот, мол, так мы и сдаем позиции, а дрянь — наступает. Сахаров без его «атомных» Звезд — это знамя для «демократов». А Сахаров с возвращенными Звездами — один из символов державной работы.
Давид Абрамович как-то тяжело, но не сурово, а скорее устало, посмотрел на меня — а знал он меня плохо, почти не знал, взял со стола мой листик, и, ни слова не говоря, вышел из кабинета. Вне сомнений, он направился в «предбанник», к которому примыкала комнатка с «гербовым» телефоном для переговоров по ВЧ-связи.
Минуты шли за минутами, а Фишман все не возвращался. Когда мы выглянули в «предбанник», секретарша — Галя Леонова, сообщила: «С Цырковым разговаривает». Георгий Александрович Цырков — старый товарищ и коллега Фишмана еще по испытаниям РДС-1, как и Давид Абрамович — Герой и лауреат, был тогда начальником 5го Главного управления Средмаша, но позицию в начинавшейся Смуте занимал не боевую (так оно у него пошло и дальше, уже в ельцинские времена).
И вновь шли минуты, мы ждали, и вот в кабинет вернулся его хозяин. Вернулся он с лицом еще более хмурым, чем перед уходом, и потухшим, немного севшим голосом (Галя потом сообщила, что из-за двери было слышно, как он с Цырковым матерно ругался) сказал нам: «Георгий Александрович возражает и даже недоволен, что мы суемся не в свое дело. Это — право вдовы, а Боннэр об этом не попросит».
Говорить было больше не о чем, и мы с коллегой удалились с лицами, радостными не более, чем у Фишмана. И лишь потом я оценил этот эпизод по-настоящему. Ведь Фишман мог после моей вспышки (пусть я и был трижды прав) одернуть меня и указать на дверь. А он прошел в нее сам и взял-таки на себя груз непростой инициативы.
Собственно, и он тут был формально не той фигурой, которая обязана была брать «вопрос» «на себя». В конце-то концов, были над ним и Главный конструктор Негин, и Научный руководитель Харитон, и директор Белугин… Был тогда и секретарь парткома… И легче было бы переадресовать все им. Однако — как и в делах техники, Давид Абрамович исходил тут из целесообразности, а не из соображений удобства для себя.
И это было для него, конечно, характерно.
СЕЙЧАС, в отдалении лет, можно предполагать, что смерть Сахарова и общее нарастание Смуты серьезно выбили Давида Абрамовича из колеи. Совершенно неожиданно, и не только для него, в стране возобладали настроения и тенденции, не просто ранее немыслимые, но очевидно гибельные. Противодействия им не оказывалось, но что мог Фишман? Противодействовать надо было политически, а Фишман политиком не был. Он был «бомбоделом», зарядчиком, инженером.
Ядерная работа дезорганизовывалась, в печати появлялись «открытые письма», где горе-литераторы (вот уж их-то «книг» в библиотеке Фишмана не было!) кощунственно называли советских ядерщиков «слепыми ястребами»… О людях, исключивших для России войну, создавших ее Ядерный Щит, писали, что они готовы ради мундирных амбиций и высокой зарплаты ввергнуть мир в «ад ядерного Апокалипсиса» и т. д.
Даже ответить им было невозможно — почти все печатные издания были «пьяны воздухом свободы», хотя все большие права получала не подлинная свобода духа, а дозированная «вседозволенность» — для тех, кто не защищал Державу, а крушил ее.
Конечно, Фишман был надломлен. И в самом конце 1989 года в его блокноте появился черновик следующего знаменательного документа:
Директору ВНИИЭФ
Заявление.
Прошу с начала 1990 года оформить мне персональную пенсию союзного значения.
С этого же срока прошу переместить на должность нач. лаборатории (исторической) или должность главного научного специалиста с сохранением получаемого докторского оклада.
Такое решение было принято всерьез, и, если бы не мелкая деталь, в которой густо смешались бюрократические и иерархические предрассудки с чиновничьим идиотизмом, Фишман действительно ушел бы на пенсию.
Но — не ушел.
Оказалось, что ему полагалась всего лишь персональная пенсия республиканского, а не союзного значения. А «атомное» ведомство в период горбачевской «катастройки» не котировалось, и ходатайство о назначении высшей категории пенсии в расчет никто не принял бы. Окончательно это стало ясно после крупного разговора по ВЧ-связи все с тем же Цырковым.
И Давид Абрамович остался.
В дневнике появлялись новые записи…
14 декабря 1989 года:
«Ум и мудрость. Ум — это когда мы самым лучшим образом разрешаем ту или иную жизненную задачу. Мудрость обязательно сопрягает разрешение данной жизненной задачи с другими жизненными задачами, находящимися с этой задачей в обозримой связи. Поэтому мудрость часто (иногда) пренебрегает самым лучшим решением данной задачи ради чувства справедливости по отношению к другим задачам. Умное решение может быть и безнравственным. Мудрое — не может быть безнравственным. Ум — разит. Мудрость — утоляет. Мудрость — это ум, настоянный на совести.
Такой коктейль многим не только не по плечу, но и не по нутру».
Не могу сказать точно — собственные ли это мысли Давида Абрамовича, или это — очередная, выписанная откуда-то, цитата. Но так ли уж это важно? Важно то, что он это записал! В личном дневнике! И, без сомнений, записал потому, что такие мысли отвечали его собственному душевному настрою и жизненному опыту. Недаром же он в те, свои последние, годы то ли устало, то ли зло пошутил: «Мы любили до СПИДа, ели до Чернобыля и работали до перестройки».
ЭТА книга — о человеке. Но она же — и о том деле, которым он жил и с которым был связан. И поэтому уместно сказать еще несколько слов на эту тему. Хотя бы коротко сказать о том, что в последний, как оказалось, год жизни Давида Абрамовича его беспокоили многие нерешенные проблемы зарядной работы: научные, инженерные, конструкторские, методологические, и он собирался ориентировать на них коллектив зарядчиков.
Сказать об этом особенно важно сейчас, когда приходится нередко слышать о том, что серьезные проблемы зарядостроения, мол, исчерпались, что ключевые вопросы решены, что все более-менее ясно, и нет необходимости в работах того размаха и глубины, которые велись когда-то.
Интересно — как бы прокомментировал все эти рассуждения атомный конструктор СССР № 1, восстань он из гроба? Он-то более двадцати лет назад смотрел на проблемы своей профессии прямо противоположно! Он многое задумывал — по чисто конструкторской линии совершенствования зарядов, по доведению до совершенства их надежности и безопасности…
Однако он не успел.
Да и мог ли он что-то сделать, если начинались невыплаты полунищенских зарплат, если страну сотрясала искусственная «талонная лихорадка», и даже преданные делу спе