Атомный век Игоря Курчатова — страница 27 из 95

Но два недостатка у этого жилья всё же были. Им с Мариной жить приходилось в проходной комнате, потому как отдельная была уж слишком сырой, да и площадью всего в пять квадратных метров. Так, гардероб, а не комната. И в ней поселился брат Борис.

А во-вторых, Марина постоянно цапалась с квартирной соседкой. Точнее, это та всё время шипела на жену, стараясь ущемить при каждом удобном случае. И где-то с точки зрения нейтрального высшего разума понять её было можно: подселённые Курчатовы стеснили её в и без того не размашистых жилищных условиях.

Ну а как иначе?

К тому времени Казань стала воистину главным научным центром страны. Сюда было переведено 33 научных учреждения. Включая институты Академии наук СССР и саму Академию в лице её Президиума (а также Академию наук Белоруссии). Одних академиков приехало 34 человека, да 22 членкора. Да с семьями и прочими домочадцами.

Из-за наплыва эвакуированных – а их только в Казани разместили 115 тысяч человек (226 тысяч на весь Татарстан) – в городе на одного человека приходилось по 3,3 кв. м жилья. Подчас эта площадь сокращалась вовсе до «могильных» 2 кв. м [297]. А уж младший научный состав вообще размещался на полутора тысячах коек прямо в аудиториях университета. В жилые площади переоборудовали также спортзал и склады.

Работали тоже в тесноте. Хоть и отдал университет гостям четыре пятых своих площадей, сидели тут учёные чуть не на головах друг у друга. Хотя в фигуральном смысле так и было: на первом этаже небольшого физического корпуса расположился Институт физических проблем, на втором – ЛФТИ, на третьем – ФИАН. Учли, так сказать, родственные отношения.

Ещё двум «родственникам» – Радиевому институту и Институту химической физики – места рядом не хватило. Лаборатории первого (а пробивной Иоффе присоседил к ним несколько своих) разместились в центральной части здания университета, в его Этнографическом музее. Отделялись они друг от друга высокими шкафами-витринами, где сиротливо скучали по своему прошлому всякие этнографические раритеты.

Впрочем, кое-кто – а точнее, академик Игорь Тамм – пустил слух, будто сотрудники Физтеха в силу известной своей ушлости нирвану предков нарушили. Смололи, дескать, однажды горсть ржи в одном из жерновов, которым пользовалось безвестное индейское племя. А может, и не однажды. Это ж физтеховцы, понимать надо…

Институт химфизики академика Семёнова отправили в здание бывшего монастырского подворья во дворе геологического факультета. Хорошее место, с печным отоплением, а также с водопроводом и «канализацией» на улице. Так что почти на полгода главным научным инструментарием семёновцев стали лом и лопата, с помощью которых учёные подводили необходимые коммуникации к корпусу. Какая химия – с водой из колонки?

Работали действительно ударно: несмотря на рано наступившие морозы, к концу года институт начал нормальную научную деятельность.

Что же до морозов… Холодно в первую зиму в Казани было всем. По университету ходили в пальто. Отопление, шутили, было от слёз. Только они и не замерзали в иные дни. Систему постоянно ремонтировали водопроводчики эвакуированного из Ленинграда 387‐го завода, но по обстоятельствам той зимы это было скорее поддержание её хотя бы в наполовину рабочем состоянии. Полностью отопление наладили только летом 1942 года.

Часто отключалось и электричество. Нередко целыми районами. Тоже понятно: перевезённые в Татарстан заводы резко повысили потребление энергии и мощностей ТЭЦ-1 и ТЭЦ-2 (как торжественно стали именовать электростанцию авиазавода) стал не хватать. Улучшилось положение только в январе 1942 года, когда подключили второй турбогенератор на ТЭЦ-2.

Волжского каскада плотин до войны практически не существовало; единственные после эвакуации Иваньковской ГЭС мощности Угличской и Рыбинской станций почти полностью уходили на снабжение Московского экономического района. Так что котельные и электростанции Казани работали на угле. Но сибирский уголь для них приходил с перебоями, часто смёрзшимся, и его ломами разбивали солдаты запасных частей и мобилизованные на эту работу гражданские. Направлялись на станцию и бригады от эвакуированных институтов, включавшие всех – от лаборанта до академика. Посылали их и на заготовку дров, которых тоже катастрофически не хватало. Точнее, всё равно катастрофически не хватало, и потому на топливо пускали всё, что горит, – сараи, заборы, даже сухую полынь.

Примерно раз в неделю объявлялось нечто вроде субботников. В основном разгружали баржи. Когда с дровами, когда – лучше – с картофелем. Но случались работы и похуже. Например, чистить от снега военный аэродром.

Всё это самое тяжёлое время Игорь Курчатов пролежал на больничной койке, борясь за свою жизнь. Он победил в этой схватке. Но и цену заплатил немалую: здоровья было потеряно столько, что после выздоровления его не отпускали даже на полигон, где испытывали созданную в его лаборатории усовершенствованную танковую броню.

И как раз в те дни, когда он практически выздоровел, встал на ноги и готовился появиться на работе, судьба нанесла ещё один удар.

У него умерла мама…

О том, что дома в Ленинграде умер отец, Игорь узнал, когда работал в Севастополе. Правда, только через 20 дней после его смерти, когда до него дошла от матери открытка с горестным извещением. И с описанием последних дней отца: как тот задыхался и метался, как кричал от боли по ночам…

Но тогда помочь ему было никак нельзя: отец болел давно, а главное – Игорь был всё равно что на фронте и с него уйти было невозможно. А смертей вокруг было много, и к ним, казалось, все уже притерпелись… Нет, не так – смерть просто стала частью бытия. Повседневной такой частью, нежеланной, но неизбежной. Частью жизни, как это ни тоскливо звучит…

Не так было, когда умерла мама.

Потому что она, казалось, умереть никак не должна была…

Поначалу вообще казалось, что всё будет в порядке. Её не эвакуировали с сотрудниками ЛФТИ и их семьями – всё ж не того состава родственник, как жена и дети. Но всё обещало, что вот-вот её вывезут: Мария Васильевна как мать известного учёного без внимания властей не оставалась. Ещё в Поти Игорь прочёл успокоительную телеграмму: «Здорова. Ленсовет обещает отправить при первой возможности». А когда сам Ленсовет, депутатом которого и сам Курчатов был несколько лет, обещает отправить при первой возможности, непроизвольно хочется верить в хорошее.

И в институт она заходила, там ей как могли помогали. Беда в том, что помочь могли не сильно – в первую, самую страшную, зиму даже дополнительные пайки для учёных были скудны очень.

Но с эвакуацией дело как-то всё тянулось и тянулось, но всё как-то не удавалось и не удавалось. Наверное, Игорь мог бы помочь даже из Казани, надавить как-то или хотя бы выбить командировку самому в тот же Ленинград, через Иоффе или вообще через Президиум Академии наук… если бы не метался тогда в жару и почти без сознания.

А когда выздоравливал уже, то получил радостное известие: маму наконец действительно отправляют в эвакуацию!

Но потом приходит другая телеграмма: «Мария Васильевна заболела пути Осталась Вологде больнице Приезжайте за ней».

А он не мог поехать! Он снова слёг с болезнью! И мог только запрашивать о здоровье матери телеграммами главврачу вологодской больницы и в горздравотдел Вологды.

И… успокоился, когда приходили ответы, что «состояние удовлетворительное» и что «поправляется». Наладил связь с врачами, с сестричкой, что по комсомольскому набору работала в больнице и ухаживала за матерью.

Успокоился ещё больше, получив телеграмму девочки-сестрички:

Казань Вологда, 16 марта 1942 г.


Здоровье мамаши прекрасное. Скоро выпишется. Временно остановится у нас. Дальнейшая поездка с попутным поездом. Хмелинина [53, с. 281].

Перевёл деньги. Оставалось дождаться её и своего окончательного выздоровления и…

И после этого телеграмма об ухудшении здоровья мамы. А потом – в самое сердце:

Вологда, 15 апреля 1942 г.


Курчатова Мария Васильевна умерла 12/IV. Ждем ваших распоряжений.

Главврач Царева [53, с. 285].

Позже из письма той сестрички Августы Хмелининой Игорь Васильевич узнал, как прошёл последний день жизни матери:

Жалко, что Вас это очень огорчит, но все ж таки приходится писать. Я не знаю, что за причина перемены здоровья Марии Вас. Я беседовала с врачом и сестрами, которые ее лечат, но и они так же точно не могут объяснить этого. Представить как-то странно. Хотя бы сегодня – она себя чувствует хорошо, а на следующий день – плохо. Я ходила к ней дня за два, как я Вам подавала телеграмму, [т. е. 10 апреля], и она себя чувствовала еще хорошо. Но я очень расстроилась тогда, когда пришла и мне сказали, что чувствует себя плохо, а в этот день я ей носила молока, клюквенного сока, и она у меня молоко не взяла, только взяла клюквенный сок. Я ей писала в записочке, что в следующий раз принесу масла и песку. Но она мне ответила: «Не носите, я кушать это не смогу»… [53, с. 284].

До конца жизни сердце Курчатова сжималось тоскою тех дней. О той тоске написал он бывшей своей аспирантке Владиславе Критской, которая и вывозила Марию Васильевну из Ленинграда: «Простить себе сейчас не могу легкомысленного оптимизма… Совершенно неожиданно получил 10 апреля телеграмму о резком ухудшении здоровья мамы, а 12 апреля она, бедная, скончалась, так и не получив после тяжелых страданий единственного, что у нее оставалось в жизни, – радости увидеть своих сыновей»… [287, с. 147–148].

Война и нет места сантиментам?

Тем больше места боли…

Глава 3Броня

Если есть в истории человечества что-то вечное, то это, верно, трюизм «Жизнь продолжается». Надо было жить дальше. Жить и, следовательно, работать.

Вот только оставил себе Игорь Васильевич бороду, что отросла за время болезни. Пусть она была не очень ладной, и Анатоль Александров всё морщился, заявив как-то, что она старит прекрасное лицо Игоря. Но когда побываешь за Кромкой, а потом останешься жить, оттолкнувшись от неё, невольно потянешься к символике. А тут и тянуться не надо – вот он, символ, сам собою получился…