— Ну да… — покаянно сказал пленный, всем своим видом показывая, что он не в ответе за отцов — политиков, которые провозгласили республику и отделились от Москвы, которой уже не существовало.
— Лейтенант, — словно проснулся Гаврилов. — Да он вам сейчас такого напоёт… Я совсем забыл, дурилка я картонная, мы у них карту взяли…
— Какую карту?.. — безмерно удивился Берзалов и моментально стал свирепеть. — Вашу — у-у… Машу — у-у! — О самом главном ему докладывают в самую последнюю очередь. Ох уж этот Гаврилов! Ох и пограничник! Отправлю в самый глубокий тыл! — безжалостно решил Берзалов.
— Да шпионы они, — ещё раз ожил Гаврилов. — Чего здесь гадать‑то? К бабке не ходи! Дурилка я картонная! А карта необычная, со значками. У обычных бойцов карт не бывает!
«Вот какой я, — говорил он всем своим видом, — а ты меня в отпуск!» «Да не я, — хотел возразить Берзалов, — а командование, точнее, командир батальона Калитин, а почему, не знаю, из‑за жалости, что ли? Лично я бы не жалел, потому что это унижает бойца». Но, конечно же, он ничего не сказал, потому что это было лишним, ненужным, потому что просчитывалось на подсознании. Всё и так встало на свои места: лазутчики из Великого прощупывают оборону, а то, что они такие голодные, так кто сейчас сыт? За тем и пришли. Может, вообще, от маршрута отклонились и случайно попали в лапы Гаврилову?
За последний год сепаратизм расцвёл таким буйным кустом, что все друг от друга моментально отложились, в том числе и от Москвы. Москва осталась как символ. Не было Москвы больше. Погибла Москва. Вот все и кричали: «Мы центр! Центр!!! Нам и подчиняйтесь!!!» И Великий, и Нижний Новгород, и Ростов Великий, и Казань, даже Вологда не удержалась! Но о Москве помнили и говорили: «Возродите, тогда вернёмся и начнём всё сначала». Другие же твердили, как заклинание: «Хватит единовластия, пора жить по — новому». А как, и сами не знали, зато талдычили, как свою идею — фикс: «Каждый сам за себя». Все, кто чувствовал в себе единение с Москвой, назывались с тех пор московскими. Но были ещё и великоновгородские, нижегородские, рязанские, ярославские и прочие по мелочи. Слава богу, что не было ни калужских, ни орловских, ни курских, не потому что районные города лежали в радиоактивной пыли, а потому что они не утратили чувства единения, из‑за бедности, из‑за унижения, из‑за боли. Даже мурманские заявили, что они с Москвой. Астрахань — одномоментно ставшая центром политической жизни, потому что на неё не упала ни одна бомба, объявила себя столицей Хазарского царства и, судя по всему, жила себе на отшибе припеваючи: налоги не платила и ела свою рыбку да чёрную икру. Даже еретические Харьков и Донбасс в новый атомный век объявили о своём тяготении к Москве. А вот что там стало с Дальним Востоком и с Сибирью, никому не известно. Приходили самые противоречивые вести: то ли бьются ещё наши с китайцами, то ли захватили те исконные русские земли. Сибирь же лежала неизведанной территорией, и её надо было осваивать заново. Что там и как там, никто толком ничего не знал.
— Да ну вот же… — Гаврилов сделал вид, что ему всё равно, что там думает и что скажет старший лейтенант, и протянул ему офицерский планшет.
— Что ж ты молчал? — упрекнул его Берзалов.
— Так вы же не спрашивали, — обиженно сказал Гаврилов и отвернулся, как показалось Берзалову, с презрением.
В голове у Берзалова появился тот самый противный звон — предвестник вспышки ярости. Он уже хотел было одернуть прапорщика, может быть, даже наорать на него, но в последний момент, сам не зная почему, сдержался — не к месту было и не ко времени. Он мельком взглянул на карту и в сердцах воскликнул:
— Карта как карта! У меня точно такая же!
— Такая, да не такая, — с упреком ответил прапорщик Гаврилов.
— Ну и что в ней особенного? — с трудом сдерживаясь, спросил Берзалов. — Что?!
Звон в голове стал таким нестерпимым, что хотелось треснуть себя по темечку. Когда тебя в течение десяти лет бьют по голове, ещё и не такое случается.
— Ну во — первых, карт несколько, одна аж до Азовского моря.
— Согласен, — упёрся Берзалов. — И что?
— А то, что, зачем им такие карты, раз они топали за жратвой?
— Ерунда! — безапелляционно заявил Берзалов. — Подумаешь, карты!
Он чувствовал, что не прав, что карты не могли просто так попасть в планшет к Фомину, что его, Берзалова, понесло, но ничего с собой уже поделать не мог. В действительности, карта их района была несколько иной. В отличие от его карты, на ней были показаны более подробно зоны радиоактивного заражения. На других картах к тому же в окрестностях Железногорска, Белгорода и Харькова были показаны танки или, возможно, другая тяжёлая техника. Но Берзалов уступать не хотел.
— А вы у него спросите, — усталым голосом предложил Гаврилов. — Спросите…
Действительно, подумал Берзалов, чего я напал на Федора Дмитриевича, и поостыл.
— Говори, куда прётесь?! Говори быстро! — дёрнул Берзалов пленного за рукав.
Пленный ещё больше испугался. Тонкая шея в воротнике беззащитно дёрнулась.
— Так — х-хх… — потерял он голос, глаза у него стали белыми — белыми и дыхание сделалось прерывистым.
— Говори, паскуда! — заорал Берзалов, давая выплеск бешенству.
Пленный выронил недоеденный хлеб в грязь:
— Не знаю!.. Ей богу! Фомин всё…
— Так, встал! Вашу — у-у… Машу — у-у! — Берзалов передёрнул затвор. — Сейчас я тебя расстреляю к едрёне — фене, как шпиона и врага России.
И снова, на этот раз основательно и безоговорочно, дурное предчувствие охватило Берзалова. Всё, капец, подумал он. Погибну ни за что ни про что.
— А вы, Федор Дмитриевич — ч-ч… собирайте манатки и отправляйтесь‑ка в расположение госпиталя! Я вам приказываю. Явитесь, — Берзалов взглянул на часы, — двадцать четвертого мая, в восемь ноль — ноль. Выполнять!
При госпитале было что‑то вроде санатория, там можно было отъесться и отдохнуть. С женщинами пообщаться, хотя, наверное, Гаврилова они уже не интересовали.
— Есть выполнять… — неохотно, по — стариковски, поднялся Гаврилов.
— Ну вот… — с облегчением спрятал улыбку Берзалов. — Это другое дело…
Ему показалось, что прапорщик Гаврилов всё — всё — всё понимает в этой жизни и поэтому презирает его за трусость, за несдержанность. Если бы я ещё что‑то мог сделать, подумал он устало и махнул на всё рукой.
Берзалов только — только успел отправить в штаб бригады пленного, докладную записку и карты, а также план действия по демонтажу древней стены, когда явился Славка Куоркис. Притащил рыбца — две штуки, и домашнего, то бишь ротного пива, которое варилось в большом секрете от командования, иначе пришлось бы делиться. К тому же сахар он доставал с помощью длинного и сложного ряда комбинаций, составляющих большую военную тайну, и Куоркис этим гордился. Берзалов даже не спрашивал: если от тебя что‑то скрывают, значит, есть веская причина.
— А водки нет? — он покосился на знакомый бидон, который для маскировки был выкрашен в зелёный цвет.
Он всё ещё не отошёл после разговора с Гавриловым и чувствовал, что судьба хитро обвела его вокруг пальца, но не понимал, как, а главное — в чём? Что‑то от него ускользнуло, оставив в руках холодный, мерзкий хвост неудовольствия. Вот это неудовольствие он и переваривал. А ангел — хранитель, Спас, привычно помалкивал. Если в течение суток не дёрнет, гадал Берзалов, значит, пронесло. Но другая его половина говорила, что не пронесёт, что снова придётся доказывать свою удачливость. А он устал это делать. Сколько можно? Надо и меру знать.
— Водка с утра — дурной тон, — заметил Славка Куоркис и обезоруживающе улыбнулся, блеснув белыми — белыми зубами.
Славка никогда не курил и не пил крепкого чая. Чёрный, высокий, гибкий, как хлыст, он был большим сердцеедом, но с наступлением тяжёлых времён поумерил свой пыл, иначе можно было влипнуть в историю, а историй этих у него было великое множество, ещё с суворовского училища. Помнится, на последнем курсе он завёл бурный роман с десятиклассницей из двести пятьдесят второй школы напротив, а полугодом позже лечился от дурной болезни. У Берзалова, в отличие от Славки, таких подвигов не было. Был он однолюбом и ничего с собой поделать не мог. К тому же он занимался спортом: вначале бегом, а потом — боксом в ЦСКА, и времени у него всегда было в обрез. А потом появилась Варя, и на последнем курсе Рязанского института ВДВ он женился. И не жалею до сих пор, думал он. А чего жалеть‑то?
— Ну если дурной тон, то давай по пивку, — согласился Берзалов и потянулся к рыбцам, которые пахли так умопомрачительно, что рот моментально наполнялся вязкой слюной.
Рыбцы были отменные: не сухие, и не сырые, не солёные, не пресные, с каким‑то пахучими специями. Во взводе у Куоркиса один умелец прекрасно солил и коптил рыбу. Несколько раз майор медицинской службы Трофимов под предлогом радиоактивности пытался прикрыть лавочку, но стоило ему удалиться с конфискованными карпами, как умелец снова брался за дело, благо река была под боком. Да и радиации в тех рыбах было кот наплакал, почти что в норме. Каких‑нибудь сорок — пятьдесят микрорентген. Чепуха! Главное было не употреблять икру и внутренности, а всё остальное вполне съедобно. Все так думали, и ещё никто не умер от этой самой радиации, к девкам в город разве что меньше бегать стали. Так что из двух зол приходилось выбирать меньшее.
— Знаешь, что я тебе скажу… — Берзалов одним движением разорвал рыбца вдоль позвоночника, отделив спинку от брюшка, и принялся сдирать серебристую чешую. Чистить таким образом рыбу его в своё время научила Варя, которая в детстве жила под Астраханью и могла дать любому знатоку по части рыбы сто очей вперёд. — Надоело мне всё. Хочется, чтобы наконец что‑то случилось. Большое, огромное, как… как… В общем, ты меня понимаешь!
Тревога на некоторое время оставила его, он почти забыл о ней, как можно забыть о ноющей ране, и вдруг в памяти всплыл самый первый бой: Илья Павлович — первый его тренер, выставил Берзалова, тогда ещё десятилетнего, против крупного, сильного, а главное — великовозрастного бойца. Тогда я целых тридцать секунд летал по воздуху, вспомнил он, но с ринга не ушёл, а махался до последнего. Было во мне что‑то, что я уже подрастерял.