Спи, милый мальчик! Ты хорошо умер, пытаясь шутить над болью, пытаясь шутить над страхом смерти, над самой смертью. Спи, милый мальчик, спи, моряк, спи, воин!
— Внимание, — произнес репродуктор в госпитальном садике, — внимание! Воздушная тревога! Воздушная тревога! Воздушная тревога!
Скрипнула дверь, вошел го своей палочкой Гаврилов. До сих пор он был занят и не успел на корабле попрощаться с Виктором.
С визгом и воем прошли над базой истребители — навстречу самолетам врага. На сопках ударили зенитки. Они били недолго, но очень часто и сухо, а потом все затихло так же внезапно, как и началось. Гаврилов поцеловал Виктора в лоб, и мы вышли. Опять играла музыка, и наши машины низко промчались над нами, над базой, над госпиталем.
Ведущий покачал крыльями, и мне подумалось, что летчик тоже прощается с нашим Виктором.
Я не был на похоронах Виктора: мы опять пошли на обстрел берега. Эта операция была еще труднее первой, потому что ночь стояла ясная и нам мешала вражеская авиация. Немцы бросили на нас порядочное соединение бомбардировщиков, и нам приходилось вести огонь по вражескому узлу сопротивления и одновременно с этим отбиваться от фашистских самолетов. Наша авиация тоже была в воздухе и тоже била немцев, но они все-таки лезли к нам и сбрасывали эти свои лампионы на парашютиках, которые освещали все вокруг и очень помогали вражеским береговым батареям.
Было нам трудно, люди вымотались, никто ничего после этого похода не слышал, в ушах долгое время стоял звон. А когда мы возвратились, Виктора уже похоронили на маленьком кладбище в ущелье, из которого всегда видно море. И если оно шумит, то на кладбище слышен шум валов и слышно, как пронзительно свистит ветер над морем. И все идущие но заливу корабли тоже видны отсюда.
Я знаю, что мертвому ничего этого не нужно, ему незачем, чтобы стояли над его могилой, но мне хотелось пойти и постоять над могилой Виктора, и, когда я стоял, мне сделалось грустно, что я так мало знал этого юношу. Но когда у вас несколько сот человек народу, то почти невозможно знать всех очень хорошо.
И все-таки нужно было знать его ближе.
Он не совершил ничего особо героического, он погиб на своем посту, на корабле, от раны, полученной в бою, погиб весело и просто, как моряк, а я его мало знал, мало, очень мало. Я думал, что он проще, чем он был на самом деле. Я думал, что если ему будет страшно, то я замечу это, а если ему будет больно, то это заметят все.
И оказалось, что страшно ему не было, а когда ему было очень больно, то этого не заметил даже доктор.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Мы встретились у ворот кладбища, выходя.
— А, подполковник! — сказал он.
— Капитан второго ранга, — сказал я, — вы меня уже давно называете подполковником.
— Да? — спросил Родионов.
Потом начал говорить отдельными словами, по своему обыкновению.
— Хорошо тут, немцев нет.
— Да, ничего.
— В яме не надо спать. Часовых не надо ставить. Постель.
— Постель, — согласился я.
— Чистая. Вшей никаких.
— Никаких.
Он взглянул на меня стальными глазами.
— Думаете — сумасшедший? Нисколько. Устал. Ужасная усталость. Хотите посидим на камне? Мы сели на камне.
— Нету немцев, — сказал Родионов. — Странно. И я весь, как голый. Без автомата. Без гранат. Удивительно. Что смотрите? Я ведь не моряк, я лингвист.
— А зачем вы были на кладбище? — спросил я.
— У меня там знакомые моряки. Попрощаться ходил. Уезжаю.
— Куда?
— К ребенку.
— К какому ребенку? Разве нашелся?
На щеках Родионова проступил румянец, он быстро достал из кармана гимнастерки конверт и протянул мне.
Помните, я говорил о жене моряка, погибшего в начале войны? Помните, которая взяла в Свердловске сиротку? И Гаврилов — наш инженер туда перевел денежный аттестат? Помните? Вот так сходятся и перекрещиваются судьбы людей на войне. Ребенок был сын Родионова, Сирота этот. Та женщина, которой Гаврилов перевел аттестат, долгое время запрашивала обо всех Родионовых и, наконец, нашла. Письмо с фотографией мальчика пролежало теперь тут более месяца.
Я прочитал письмо, посмотрел фотографию, — фотография была мутная, я разглядел только челку и глаза мальчика.
— Вот, — сказал Родионов, — она. Женщина Антропова, А?
Я молчал. Страшное волнение капитана передалось и мне.
— Деньги кто-то пересылал, — говорил Родионов. — Она пишет. До сих нор посылает, Аттестат. Кто?
Руки его дрожали, когда он тряс передо мною письмом. Он был вне себя, и мне много стоило его успокоить. Да и самому мне было трудновато.
— Дочки нет, — говорил Родионов, — не нашел. Везде писал. Нету, Она маленькая. Но теперь я думаю. Еще Антропова. Одна. Женщина. Еще одна такая. Ведь может же быть? И тогда… Я сейчас могу опять туда в яму. Падаль жрать. Мосты, как раньше. Вши пусть. Она мне…
Он не мог говорить, заикался.
— Перестаньте, — сказал я, — не надо вам так, капитан. Будет.
— Оставьте. Ничего не будет. Хорошо. Не в этом дело. Я отдохну. Я…
На обратном пути ему стало легче. Он шел легкой, упругой походкой, заикаться перестал, и глаза его блестели молодым, радостным светом. И слова он больше не отрывал по одному, а говорил пространно, не очень ровно, но хорошо, как говорят мечтатели, добрые люди. Так мы дошли до пирса. На корабле я его оставил у себя в салоне, а сам спустился и сказал вестовому, чтобы к ужину было накрыто на гостя. И попросил старпома поставить на стол водку, причитающуюся за боевой поход.
Когда все сели, я сказал так:
— Товарищи, — сказал я. — Вот какая штука. У нас гость нынче, капитан Родионов, Вы его знаете. И вы хорошо знаете офицера Гаврилова. В Свердловске капитан Родионов отыскал своего сына. А больше я говорить не буду ничего. Нет, впрочем, это неверно больше ничего не сказать. Наш артиллерист, которого сейчас, к сожалению, с нами нет… Наш штурман, который недавно погиб… И наш доктор, который здесь, среди нас.
Ужасно я тогда взволновался, так взволновался, что трудно мне было буквально два слова связать. Но все поняли. На ужином было тихо, говорили мало.
После чаю мы остались в кают-компании втроем: Родионов, Гаврилов да я. Родионов спросил:
— Как я могу? Майор…
— Инженер-капитан третьего ранга, — сказал я, — Неважно, Гаврилов. Я вам, как я могу…
Он вновь начал рвать слова. Гаврилов смотрел не понимая.
— Что вы можете?
— Я говорю… я вам очень обязан… у вас у самого…
— Вздор, — сказал Гаврилов с резкостью, которой я в нем не ожидал.
— Что — вздор?
— Все вздор. Все решительно вздор. Пустяковый вздор. Чепуха.
Родионов моргал, опираясь ладонями на стол.
— Это не вздор, — сказал он, — вы помогали много времени. Да.
— И мне помогали.
— Кто помогал?
— Все.
— Вранье, — оторвал Родионов.
— Нет, правда! — сказал я. — Чистая правда.
Родионов молчал. Он смотрел то на меня, то на Гаврилова. Гаврилов водил концом своей трости по ковру.
— Что же делать? — спросил капитан. — Так ведь нельзя.
Гаврилов поднял голову. Маленькие глаза его смотрели упорно и ясно.
— А что же делать? — спросил он. — Что же делать, когда война? Если я вас из-под обстрела вытащу, вы мне заплатите? Странно даже. Антроповой чем можно заплатить? Чем?
— Не знаю, — сказал Родионом.
Мы молчали.
Внезапно Родионов сделал шаг вперед и остановился посредине кают-компании.
— Знаю, — сказал он, — знаю, да. Я поправлюсь и уйду. Назад. Я там все тропочки знаю. Я язык знаю. Меня там нельзя заменить. Вот что. Подполковник? А?
— По-моему, вы свое дело сделали, сказал я. — Вы отвоевались. Вас вряд ли пустят. Но мне вам хочется сказать одну штуку: не ожесточайтесь, капитан. Никогда не ожесточайтесь. Тогда, ночью, вы что-то не то говорили. Что вы с кого-то спросите. Кому-то скажете. Не надо…
— Не надо, — повторил Родионов.
Подбородок у него задрожал, он махнул рукою и вышел из каюты.
Вечером того же дня, часов в десять, я узнал, что наши войска на том участке, который мы давеча взламывали огнем наших главных калибров, перешли в наступление и прорвали инженерные сооружения и основной узел обороны немцев. Операция развивалась нормально, как принято у нас говорить, если дела идут хорошо.
Всю ночь над нами с деловитым гудением своих мощных, басовых моторов проходили бомбардировщики на бомбометание и, освободившись от груза, возвращались назад. Охраняя тяжелые машины, шли с ними истребители, потом низко над сопками и водою промчались штурмовики.
Ночь была темная, звездная, такие ночи бывают перед заморозками. В холодной ночной тишине резко, почти как выстрелы, звучали выхлопы моторов ботишек, уходивших в район боев, командные слова, свистки на разворачивающемся охотнике, грустная украинская песня, которую пели десантники на пирсе, — все разносилось далеко, ясно.
Я вышел на стенку, прошелся по доскам возле темнеющегося силуэта корабля, докурил у обреза с какими-то молчаливыми подводниками и уже дошел до трапа, чтобы, вернувшись на корабль, почитать «Дуврский патруль» Бэкона, который за последними операциям никак не мог кончить, как вдруг возле корабля столкнулся с Левой.
— Я вас ищу, — сказал он мне, — пойдемте скорее!
— Куда, доктор?
— Скорее. Татырбека привезли.
Сердце у меня точно упало:
— Мертвый?
— Нет, живой. Но… плох он…
— Выживет?
— Я не знаю. Вас хочет видеть.
— Что же с ним?
— Он весь изранен гранатой. И обморожен. Пойдемте скорее. Вот сюда. Не видите? Ну, давайте руну, вот тут камень…
Лева вел меня кратчайшим путем — по камням, по мосткам, по длинному деревянному трапу и, торопясь, едва отвечал на мои вопросы. Насколько я понял из отрывочных слов Левы, с Желдаковым и Татырбеком произошло примерно следующее: некоторое время они корректировали нашу стрельбу и настолько увлеклись свои м делом, что не заметили, как зашевелились на берегу немецкие патрули. Немцы заметили наших артиллеристов и решили захватить их живыми, что, по первому взгляду особых трудностей не составляло. Для этого надо было только отрезать им все пути отступления.