Никакой доброты тут нет, оборвал его Аттила, это нужда: переговоры или война. Гунны только и мечтают начать войну, и еще быстрее, чем Феодосий принял свое решение. «Но…» — начал было Плинфас. Никаких «но». Кстати, и «переговоры» — не совсем подходящее слово. Эпигений и Плинфас находятся здесь лишь затем, чтобы услышать, каким образом римский император Востока может избежать войны, на каких условиях. Они должны ответить «да» или «нет» на эти условия, список которых прилагается. Гунны не могут терять время.
Константинополь должен разрушить все союзы с гуннскими землями, порвать все отношения с дунайскими и кавказскими племенами, входящими в империю, вернуть обратно отряды, нанятые без разрешения Руаса, выдать всех перебежчиков-гуннов со своей территории, торжественно обещать никогда не помогать в какой бы то ни было форме врагам гуннов.
Переждав ветер, Плинфас взял слово: император Востока никогда не нанимал гуннских воинов, надо будет спросить об этом у Рима. Аттила промолчал. Онегесий это отметил. Тогда Плинфас перебрал одно за другим все условия Аттилы, «чтобы убедиться, что всё правильно понял»… После каждого условия он повторял вопрос: «А если император не согласится?» — «Значит, он хочет войны», — отвечал Аттила.
Посланники Феодосия онемели.
Аттила развил успех. Римские пленники бежали, а выкуп за них так и не был уплачен. Он требует вернуть их назад или уплатить по восемь золотых монет за каждого. Нужно также возместить ущерб, причиненный гуннам интригами Феодосия на Дунае и Кавказе. И наконец, сегодня дружба гуннов стоит дороже, чем вчера. Поэтому император Востока удвоит жалованье, выплачивавшееся Руасу, доведя его до 700 золотых либр, да и слово «жалованье» уже не подходит: назовем это данью — ежегодной данью императора Востока императору гуннов.
«Император никогда на это не согласится!» — взорвался Эпигений.
«Значит, он хочет войны», — бесстрастно отметил Орест и предложил послам провести эту ночь в его доме.
Одна ночь на размышление, всего одна. Аттила больше ждать не будет.
У Эпигения была с собой императорская печать, которой можно скрепить любой договор от имени императора. Так что заключить договор они могли, но как можно уступить во всем? Больше всего их беспокоила дань — единственное условие, выраженное в деньгах: казна Феодосия была пуста. Сможет ли он заплатить? Эпигений и Плинфас решили непременно выторговать скидку, махнув рукой на всё остальное.
Занимался день над равниной, образованной речными наносами. Легаты, не сомкнувшие глаз, выступили в дорогу. Их дожидались только два гунна — Эсла и Скотта, закутавшиеся в меха, не говорившие ни по-латыни, ни по-гречески и даже не раскрывшие рта. Так они и играли в гляделки, словно целую вечность, пока не соизволил появиться Аттила с Онегесием и Орестом.
В руках у Ореста был готовый договор, красиво написанный на латыни, достойной Вергилия. Плинфас заявил, что Феодосий может не согласиться на удвоение дани. Орест забрал договор обратно и сказал, что переговоры окончены. Раз император Востока хочет войны, он ее получит.
Эпигений не выдержал: «Печать у меня, можно подписывать».
Маргусский договор подписали немедленно.
«Таким, как я, не надо и показа: мы бьем уверенно и с первого же раза»[15]. Первое явление Аттилы-императора было мастерским ходом. Вонючий варвар за несколько часов покорил Восточную империю. Покорил без боя, без единого удара свел ее к положению данника. Не потеряв ни одного из своих конников, он сумел диктовать свою волю одной из двух держав, которые всё еще считали себя властительницами Европы — той Европы, о которой тогда мечтали все авантюристы мира.
Каллиграф разрывался между чувствами облегчения, стыда и бешенства. Облегчение — оттого, что грозную беду удалось отдалить; стыд от унижения; бешенство от необходимости платить 700 либр в год. И всё же чувство облегчения взяло верх: он безропотно покорился. Только бы не прогневить нового императора. Он велел схватить (странная логика) двух сыновей гуннских вождей, которые служили ему в Константинополе (почему не самих вождей?), и выдал их под Карсом в придунайской Фракии. Аттила в назидание предателям велел распять двух этих невинных людей перед строем римских гвардейцев, которые их доставили. Потом вернулся в свою передвижную столицу где-то в Пуште и сформировал правительство. Главное место в нем занял Онегесий.
Благодушие и свирепость
«Переехав через некоторые реки, — писал грек Приск, — мы прибыли в одно огромное селение, в котором был дворец Аттилы. Как уверяли нас, он был великолепнее других дворцов, которые тот имел в других местах. Он был построен из бревен и досок, искусно выглаженных, и обнесен деревянной оградой, более служащей к украшению оного, нежели к защите». Украшали царский дворец шатровые крыши, башни и башенки, которые возвышались, как стражи, над оградой… Около царского дворца красовался терем царицы Керки, величественный и воздушный из-за своих узоров.
Еще больше, чем дворец Аттилы, Приска поразил дворец Онегесия, поскольку при нем была баня, выстроенная из камня и мрамора по образцу римских терм, с парной и купальней, построенными по планам архитектора-грека, захваченного в плен в бою, которого Онегесий оставил при себе.
Снаружи — ужас, внутри — благостность. Аттила хладнокровно велел распять двух невинных людей на глазах у доставивших их стражей, чтобы те, вернувшись в Константинополь, распустили слух о его свирепости, но он хотел, чтобы его любили так же сильно, как и боялись.
Любой, допущенный в его ближний круг, может рассчитывать на его доброту, писал тот же Приск.
Его часто описывали двойственным: с одной стороны — кровожадный, с другой — обаятельный. И многие историки утверждали, что очарование перевешивало кровожадность. Его жестокость была политической, в каком-то смысле спровоцированной неудачными обстоятельствами, в которых не было его вины, но которые ему приходилось преодолевать ради спасения империи. А потом, казни — распятие, отрубание головы, сажание на кол, сдирание кожи группам людей или по отдельности — согласовывались с нравами того времени, и злодеяния Аттилы не превосходили по своей жестокости те, что совершали самые мелкие военачальники обеих римских империй или Персии, не говоря уже о преступлениях самих императоров.
Наименее строгие отмечают, что все авторы тех немногочисленных текстов, по которым мы можем изучать этого человека, были его врагами, а то и жертвами.
Морис Бувье-Ажан из тех, кто больше верит в очарование Аттилы. По его словам, Аттила сам предпочитал эту сторону своего характера внушаемому им ужасу. Внутри него даже якобы бушевал конфликт между Грозным и Обаятельным, и ему случалось вдруг меняться, переходя от одного к другому, что выходило за рамки обычных уловок дипломатов.
Более того, он якобы предлагал на выбор: «Желаете ли вы, чтобы вас очаровали, или предпочитаете, чтобы запугали?»
В плане чар использовались пышные приемы в знаменитых деревянных дворцах, парадные залы которых были огромными и набитыми коврами, диванами и подушками, роскошные подарки, чистосердечные разговоры, во время которых император умел расположить к себе, создавая у каждого впечатление, будто для него важен именно этот человек. Дипломатические празднества в честь иноземных сановников устраивали чаще всего во дворце королевы Онегесии, императрица Керка по большей части принимала у себя гуннов.
На подъеме
После громкого успеха с заключением Маргусского договора, ошеломившего Европу и прогремевшего на востоке и по ту сторону Кавказского хребта, два первых года императорского правления прошли, скорее, мирно. Всё испортилось в 437 году. Хрупкое единство огромной империи подверглось угрозе и изнутри, и извне.
Некоторые гуннские кланы между Волгой и Доном претендовали на независимость. В прикаспийских степях акациры и аланы, нарушив заключенные договоры, устраивали набеги на лояльных белых гуннов; воинственные славяне появились по обоим берегам Вислы, а тевтоны опустошали правобережье Эльбы…
Тем временем Аэций упрашивал друга отдать под его начало армию, чтобы сразиться в Галлии с вестготами из Аквитании.
Аттила поспеет везде.
За спиной акациров и аланов с Кавказа маячил Феодосий II. Каллиграф не смог молча проглотить маргусский позор. Он возобновил сношения с племенами, которые когда-то выслушивали его благосклонно. С присущим ему легкомыслием он предоставил своему главному евнуху направить туда столь бестолковых послов, что они раздали всё привезенное с собой золото второстепенным вождям, а к вождю вождей, старейшине Куридаку, явились почти с пустыми руками. Уязвленный Куридак предупредил Аттилу.
Аттила лично возглавил армию, разбил наголову акацирских вождей, принявших римское золото, устроил их массовую казнь и разорил земли аланов, последовавших за ними. Потом предложил Куридаку встретиться, «дабы вместе насладиться плодами победы». Куридак опасливо уклонился от встречи. Он боялся, что эти плоды могут оказаться для него горькими, ведь хотя он и разоблачил происки Феодосия, он не мог не понимать, что в глазах Аттилы это разоблачение было вызвано разочарованием, и если бы он получил обещанное золото, то молчал бы как рыба.
Вместо того чтобы принять приглашение императора гуннов, он укрылся в надежном месте и ответил Эсле, передавшему приглашение: «Я уже стар. Глаза мои ослабли и уже не выдерживают света солнечных лучей. Как же они вынесут блеск самого солнца? Я останусь здесь, а что он ни сделает, всё будет хорошо».
Аттила-дипломат удовлетворился этим ответом; Аттила-чаровник послал старику серебряный меч в знак дружбы и обещания защищать его до конца его дней на посту вождя племени. Вероломных акациров присоединили к империи вместе с провинившимися аланами под властью Эллака, его старшего и любимого сына. Мятежников ввели в состав империи. Не стоит этому удивляться: первые состояли в родстве с гуннами, а вторые были столь малочисленны, что растворятся среди них. И те и другие, радуясь тому, что остались живы, были даже польщены тем, что отныне должны повиноваться старшему сыну своего победителя.