— Ты сегодня хорошо контролировал центр, мне было не так легко найти хорошие поля для моих фигур. Хотя, видишь? Ты не смог задействовать в игре все свои фигуры. У тебя сначала ладья и конь в первой горизонтали застряли. Что же более активную атаку не развил, делал бесполезные ходы, никуда тебя не ведущие? Потом всё разменял и оставил для эндшпиля всего две фигуры, и это не сработало. Видишь?
Миша внимательно смотрел на доску, куда они снова вернули все фигуры, постепенно двигая их по клеткам, повторяя только что сыгранные позиции.
— Посмотри, в конце дебюта у нас на полях E4, E5, D4, D5, а рядом задействованы зоны C и F. Ты хорошо начал, твоим плюсом было преимущество рокировки с твоей стороны, и ты его использовал.
Ирина перестала прислушиваться. Какая-то абракадабра. Неужели Миша с Мелиховым друг друга понимают? Всё-таки дружба отца с правнуком была для Иры совершенно объяснима. Серьёзные, умные мужики понимают друг друга, и их взаимопонимание неудивительно. При этом разница в возрасте странным образом не имеет значения. И ещё Ире пришло в голову, что зов крови всё-таки существует. Миша воспринимался Мелиховым родным человеком. Кто его знает, может, он себя маленького в нём узнавал. И Миша тоже играл в шахматы именно с дедом, а не с посторонним дядькой. Отец держал его на двух крепких крючках: шахматы и пианино. Миша относился к людям ровно, но скорее равнодушно, а дед ему именно нравился, он был «его» человеком.
Лёня с Олегом изредка выбирались играть в теннис. «Леонид, вы же говорили, что раньше играли. Поедемте с нами!» — Лёня с неизменным энтузиазмом настаивал, а Олег молчал, ему этот престарелый Леонид был на корте совершенно ни к чему. Он недоумённо смотрел на Лёню, и на его лице прямо читалось: «Что на тебя нашло? Нам что, плохо с тобой вдвоём играть? Зачем ты его зовёшь? На черта он нам сдался?» — но Лёня хотел быть светским и радушным. Папа пару раз с ними съездил. У них с Лёней вообще наметились более естественные и простые отношения, чем с Олегом. Оба хранили нейтралитет, то есть воздерживались от резких замечаний в адрес друг друга, но почти совсем не общались. Папа вернулся возбуждённый, но очень устал: набегался. Ругал себя, что сейчас плохо натренирован, парни играют прилично, но он в их возрасте играл лучше. Они пытаются выиграть мяч с чужой подачи. Двигаются зачем-то назад… даже подачи иногда запарывают. Это уж ни в какие ворота.
— Ну да, ты за ними смотрел или сам играл? Ты-то у нас всегда безупречен.
— Мне 74 года, ты забыла? В своё время я лучше играл.
— Пап, не выдумывай. Когда тебе было сорок, я уже тебя прекрасно помню. Где это ты играл? У нас поблизости и кортов не было.
— Ага, много ты про меня знаешь! Я играл.
— Где это?
— В отпуске играл.
Опять эти загадочные отпуска, которые он почти всегда проводил один, без них с мамой. Вот, оказывается, в теннис играл. На Ириной памяти отец ходил на работу, поздно возвращался, ужинал, читал газету и шёл спать. По выходным отправлялся на гаражную площадку и проводил там долгие часы в обществе приятелей с работы. Пару раз в месяц он после работы не появлялся, а где-то пил в обществе тех же приятелей. И так годами… Изредка они все вместе ходили в гости к родственникам, но Ира не думала, что семейные посиделки отцу так уж нравились. Выпивка его интересовала, еда уже намного меньше, а разговоры за столом раздражали — отец рвался на свободу, и он начинал тормошить маму, никогда не давая ей спокойно допить чай. Это не было плохо, так в семье было у всех. Её-то отец иногда музицировал, пел, танцевал. Другие на это были не способны. И вот, оказывается, был какой-то другой Мелихов, который существовал отдельно от дочери, был ей практически неведом — игрок в преферанс, кутила, драчун, пианист, любитель женщин, спортсмен. Шахматы, теннис, футбол, волейбол. Она его таким не знала.
И всё-таки с теннисом не получилось. Мелихов сходил с ними ещё разок, потом отказался так решительно, что его больше не звали. Кстати, Ирины опасения, что он теперь по субботам зачастит в синагогу, не оправдались. Он наведался туда разок, покрасовался, что-то для себя вынес и потерял интерес, как отрезало. Почему? Не хотел тратить время на второстепенные вещи? Не собирался ни к чему привыкать? Не умел теперь длить свои удовольствия, или ему ничто не доставляло радости? Да нет, это неправда — отец умел радоваться, может, даже больше, чем раньше. Ира порывалась затеять с ним об этом разговор, но никак не могла собраться. Разговоры с отцом по-прежнему давались ей нелегко. То ли он вообще был скрытным человеком, то ли дело было в ней — всё-таки она была для него «не ровней», ничего не понимала. А может, всё-таки следовало смотреть правде в глаза? Её отец был обычным технарём, воспринимал жизнь просто и практично, без всяких рефлексий. Простаком он, разумеется, не был, но и слишком сложным и глубоким тоже. А она? Она, наверное, была. Поэтому абстрактные беседы у них с Мелиховым не складывались. Сейчас всё должно быть по-другому? Ирина на это надеялась, но надежды её пока не оправдывались. Да и с чего она взяла, что будет по-другому? Всё-таки, с её стороны было бы неправильным воспринимать отца каким-то необычным, не таким, как раньше.
После тенниса она стала высказывать ему своё беспокойство: ты, дескать, перебарщиваешь, у тебя проблемы с сердцем, в твоём возрасте такие нагрузки могут быть вредны. Отец нехорошо улыбнулся и сказал: «Не волнуйся. Все проблемы со здоровьем в прошлом. Ты боишься, что у меня будет сердечный приступ и я умру от инфаркта? Не бойся, я не умру». Он был прав. Такая простая мысль не пришла ей в голову. Как он может умереть? Лучше вовсе об этом не думать. Но не думать Ирина не могла. Конечно, никто не задумывается о смерти ежесекундно, иначе было бы невозможно жить, но, тем не менее, любому человеку известно, что он смертен и рано или поздно умрёт, а папа? Что будет с ним? Придя оттуда, он стал бессмертным? Не может быть, а как? Как? Никто, конечно, не знал ответа, кроме него самого. Ире остро хотелось с ним об этом поговорить, но она не решалась. Тема казалась ей неуместной, жестокой и бестактной. Спрашивать у человека, как и когда он умрёт — это цинизм. Ну да, цинизм — если спросить у живого человека. А у отца… может, и нет никакого цинизма? Ирина уговаривала себя, что задать ему такой вопрос можно и нужно, но начать этот разговор у неё никак не получалось.
Все, и она в том числе, старательно делали вид, что всё нормально и у них дед как дед. И всё-таки разговор про «там» у них возник. Они ехали в машине с изготовленным Федей творогом к детям. Отец не возражал, и в этом было некое противоречие. С одной стороны, не надо баловать — его знаменитое «не превращаться в нянек и слуг», а с другой — надо помогать! У Ирины было ощущение, что он и сам для себя не решил, как надо себя вести в отношении детей. Ира считала, что надо помогать, но без ажиотажа. Концепция, что надо своими телами устилать путь детей к счастью, была ей не близка. Ни любовь, ни уважение не могут основываться на благодарности, да и благодарности никакой не будет. Помощь станет восприниматься как должное, не заслуживающее внимания. Любить и уважать можно только самодостаточных людей, которые ни в коем случае не становятся жертвами служения близким. Словом, скользкая тема о разбивании в лепёшку ради детей и внуков:
— Понимаешь, пап, семьи моих детей — это самые близкие мне люди, а когда делаешь что-то для близких, это не одолжение, не услуга, это ты как бы себе самому делаешь. К тому же, добрые дела нам, наверное, зачтутся.
— Кем это зачтутся? Что ты глупости говоришь? Ты веришь в высшую силу, которая оценит твои поступки, взвесит на весах твои добрые и злые дела? Не ожидал от тебя.
— А что, там у вас все живут одинаково?
— Ир, ну что ты, в самом деле. Там не живут.
— Пап, ну объясни ты мне толком… как не живут, если ты мне рассказывал, что видел знакомых и вы общались? Я не понимаю…
— Ира, я тебя предупреждал. Этого понять нельзя. Человеческая мораль зиждется на смертности: нельзя убивать, издеваться, мучить, доставлять моральную и физическую боль. Но, как ты говоришь, «там» нет боли и смерти, человек не существует физически. Всё, что с ним произошло — уже произошло, и поэтому он по сути неуязвим для мучений и издевательств. Ему нельзя сделать больно.
— А разве люди там не подвергают осмыслению прожитую жизнь? Всегда же есть сожаления, раскаяния, угрызения совести.
— Не думаю, что это так. Конечно, твоя жизнь высвечивается, многое становится ясным. То, что не понимал, делается очевидным, точки над «i» ставятся, но никакого самобичевания не происходит. Например, мой брат Матвей так и остался в убеждении, что мы его бросили, но я не считаю себя виноватым в его гибели.
— А ты правда не виноват?
— Нет, не виноват, да я не анализирую там свою жизнь с точки зрения «виноват — не виноват».
— Ну как же? В течение жизни совершаются ошибки.
— Ну и что? Ошибки — это нормально. Вариантов поступков очень много, и трудно судить, какой был правильным, а какой — нет.
— И оттуда нельзя судить?
— Не знаю, наверное, нельзя. Мотя нас судит, но это в нём возникло, когда он тонул, а не потом. Никто там никого не судит. Остыли чувства, угасли эмоции, настал покой. При жизни такого покоя ни у кого нет и быть не может. Да и общение, о котором ты говоришь, нечастое, и только если в нём возникает потребность.
— У тебя возникала?
— Да, иногда.
— А что если ты хочешь общаться, а другой человек — нет?
— Это сложно. Никто никого не отвергает. Но ты сразу понимаешь, что лишний, и уже никаких контактов не ищешь. Насчёт родственников я тебе говорил. Никаких обид ты не испытываешь, поскольку отдаёшь себе отчёт, что это так, а не иначе, а кривить душой никто больше не может.
— А тогда я не пойму, зачем вы там друг другу?
— Ты права, не очень нужны, но всё-таки иногда наступает смутная тоска, и тогда мы ищем близких по духу.
— Кто там тебе близок по духу? Друзья? Расскажи.