Аукцион — страница 42 из 59

– А вот хер тебе, а не мороженое! – и половину рожка в рот запихала. Удивительная вредность и удивительно широкий рот.

Тогда и ввязался Даниил, Данте, он так теперь себя называет. Ты бы услышала, обсмеялась. Отщепенцам, тем, кто добровольно покинул Город ради квартальной жизни, не положены городские имена, но он и сам хотел себя старого стереть, вычеркнуть. Помнишь, каким он был? Высоченный, гладко выбритый курсант Ударной школы. Это в Кварталах он носит бороду и дурацкие шляпы, представляешь, бородатый! А тогда все строго по Уставу, готовился к службе на благо Города. У меня вообще случился день потрясений, два сумасшедших на один квадратный метр.

– Уступили бы даме, некрасиво же.

– С чего бы? Любое гендерное неравенство упразднили черт знает когда. А она вперед влезла, пусть вернет мороженое!

Даниил зарядил мне в нос, ты надела мороженое ему на голову, и с тех пор мы не расставались. Это была странная дружба. Сейчас у меня есть Аукционный Дом, мои души, я не нуждаюсь в людях. Наука, у истоков которой я оказался, перечеркнула все приземленное. Все эти привязанности – шелуха. Но когда я вспоминаю свою прошлую жизнь – жизнь до душевного просвещения, – я рад, что у меня были именно вы. С семьей после школы я почти не общался, родительские посредственные жизненные порядки только отвлекали от исследований, хоть ты и тысячу раз пыталась нас примирить. Неважно, их давно нет. Но вы оставались, и вы были теми, кто хоть изредка напоминал мне о том, что за пределами лаборатории есть что-то еще.

Хочу, чтобы ты знала. Мы с Даниилом не терпели друг друга, мы правда были друзьями. Меня забавляли его военная выправка и прямота, его раздражали мои научные теории – всё как у всех. Будь мы хоть немного похожи, дружбы бы не случилось, даже такой странной, что была у нас. Мы уживались по принципу магнитных полюсов, со временем я даже стал ощущать острую потребность вывести Даниила из себя. Сейчас, не поверишь, он славится своей несгибаемой выдержкой, это в квартальных-то реалиях, но я помню, как от ярости у него краснели уши и щеки, он щурился, пыжился, потом не выдерживал и бил кулаком по столу:

– Надоел! Уймись!

Высокие отношения.

Ты не говорила этого вслух, но была уверена, что ты – единственное, что нас связывало. Не мы тебя перетягивали, как канат, – нет, это ты тянула нас по очереди, то раздавала затрещины, то сидела на пороге, всегда жаркая и красивая. Я понимал: если ты не спишь со мной, значит, спишь с ним. Он тоже знал. Нас все устраивало, потому что, не прими мы твои условия, ты бы не позволила этим отношениям случиться. Не удивительно, что мы в конце концов друг к другу прикипели, это было предсказуемо, ведь иначе мы бы просто передрались и, если бы я не успел отравить Даниила (насильственные методы все же не мое), он бы сломал мне хребет и пару ребер.

Все-таки, кроме тебя, общее у нас было. Он тоже не любил своего отца, бессменного главу ЕУГ, не любил скрытно, потому что иначе у ударников было не положено. Отец о нем слишком пекся, для военного был вообще сентиментален, но, если бы Даниил хоть раз признался, что отцовская любовь его знатно придушивает, тот бы наверняка выбил из Даниила подобные мысли, потому что отеческая любовь душить не может. Мы много разговаривали о жизни, о смерти – еще больше; кажется, про души я впервые тоже заговорил с ним. Ты бы пришла в ярость, если бы услышала, но повторю: мы были друзьями.

Да-да, впервые про души – всё с Даниилом. Мы сидели за столом, пока ты работала, и пили под мерное перестукивание швейной машинки. Мы с Даниилом постоянно наперегонки таскали тебе всякую механическую рухлядь, которую ты обожала, потому что «одежда должна руку чувствовать».

Новую швейную машинку нашел Даниил, а я привел в рабочее состояние, поэтому в тот вечер у нас было перемирие. За окнами – ни звука, Даниил съехал в квартиру в спальном районе, и ты гнездовалась там, тебе нравилось, что шум Города туда почти не дотягивался, а еще через открытую форточку сильно пахло – тополями, черемухой. Каждый раз, приезжая в спальные районы, где улицы еще расцветают, я мысленно оказываюсь за тем столом, до меня доносятся звуки швейной машинки, привкус джина на языке, неспешные разговоры об одном, о другом.

– У-у-у, чертовщина! – Ты то и дело вскрикивала, если не увлекалась сильно, не забывала о штрафах за обсценную лексику, а мы с Даниилом переглядывались, уже давно не удивляясь твоей причудливой речи.

Даниил, помню, покачал головой и сказал, приложив два пальца к яремной ямке между ключицами:

– Смотрю на нее, и что-то ворочается.

– Спазмы, – ответил я машинально, но, признаюсь, тогда задумался, пощупал свою грудь, продавливая пальцами кожу, пытался понять, шевелится там что или нет. Не шевелилось, пока только показалось, но, если бы души пахли, душа моя – непременно тополями, черемухой.

Теория душ не свалилась из ниоткуда. Прежде чем хотя бы заикнуться вслух о своих планах, я все изучил. Я вывернул все архивы, даже художественную литературу прошерстил, тот список древней классики, которая еще осталась. Часто экземпляры находились на бумаге, представляешь? Я тогда впервые в руках держал бумажную книгу. Тяжеленная, убить можно, но при этом хрупкая – рассыпается, абзацы на страницах где-то кривоваты, где-то перепачканы или выцвели, и все же легкая шершавость бумаги под пальцами – мурашками вдоль позвоночника. Ты мои книги потом ненавидела, всю эту «бумажную рухлядь». Из рукотворного ты признавала лишь свои нитки и выкройки, и в этом мне виделось удивительное лицемерие, пускай я знал, что окружающий мир ты презираешь выборочно и искренне и нет в этом никакой двойной игры.

И нет, ты была неправа. Я не помешался. Люди всегда пытались подобрать определение души. С ее помощью они пытались объяснить себя, жизнь, смерть тоже. Душа походила на кальку для выкройки – на нее пытались «переложить» разные социальные модели. Впрочем, не только социальные. До Прогресса, во времена религий, душу связывали с верой, с тем, что способно «пережить» смерть. Еще душа воспринималась как метафора, отражение внутреннего мира человека, его личных качеств. Наконец, душу толковали как часть иррациональной внутренней жизни человека. Но вся эта душевная философия обладала теми же недостатками, что и калька для выкройки. Она постоянно скручивалась в рулон и была неудобна, а еще, и это самое важное, легко рвалась. Душа – это все перечисленное и ничто из этого одновременно.

Я доказал самое главное. Душа есть, Даниил был прав – за яремной ямкой действительно шевелится.

До этого ни у кого не было эмпирических данных, так и появился Душелокатор-615. Про себя я называю его братом Умницы, прижилось это чертово прозвище, которое Варлам придумал для операционной машины, но об этом я еще расскажу.

Одна строчка все изменила, представляешь? Я перечитывал один из древних хрестоматийных текстов.


выдохнув душу, без слова она повалилася навзничь[1].


Если душу можно выдохнуть, значит, она должна иметь какую бы то ни было вещественность. Тогда мне казалось, что подобный вывод примитивен настолько, насколько примитивны в принципе тексты той эпохи. Я отмахнулся от этой строчки, что с нее взять – поэзия, прости Прогресс, примитивное искусство, жалкие обрывки которого продолжают существовать только в песнях. Но она преследовала меня. Не строчка, сама мысль не отпускала, и ее следы я находил всюду. В одном древнем источнике душу называют началом, потому что она есть испарение, из которого составляется все остальное. В других текстах пытались определить местоположение души. Кто-то считал, что душа располагается в мозгу. Кто-то – что в крови, животе, ушах, волосах. Мне встречался и изначально верный вариант – яремная ямка, вместилище души. А если обратиться к древним мертвым языкам, станет ясно, что часто само слово «душа» означает «дыхание жизни», «жить», «дышать». Вариантов, конечно, было куда больше, но тогда я самонадеянно цеплялся за то, что могло привести меня к цели. Суть оставалась одна – душа стала чем-то конкретным, не абстрактным или духовным.

Ты ненавидела мою теорию и меня вместе с ней. Такой уж ты была – компот из пуговиц и крайностей. Ты хотела, чтобы я не отвлекался от человеческих внутренностей так же, как ты не отвлекалась от внешностей. Тебе непременно нужно было, чтобы мы были пазлом и соответствовали друг другу. Ты держала нас с Даниилом рядом, каждого под руку, и не могла допустить, чтобы наша складная мозаика из трех человек вдруг развалилась. Неважно, сколько раз я твердил, что душа – наша самая главная внутренность; ты сопротивлялась. Думаю, ты просто ревновала, потому что теория поглощала все мое свободное время, мозаика все-таки начала разваливаться. Я плодил вокруг себя бумажные источники и кучи записей – ты жаловалась на пыль, забитый нос и истерила:

– Убери! Убери рухлядь! Она воняет старостью, смертью от нее несет! Хватит!

Но я, как и ты, больше не доверял компьютерам, поэтому держал записи так – на теле волокнистого материала, и было спокойней. Я видел, в кого ты превращалась, когда кто-то из нас бередил установленный тобою порядок, и я, каюсь, делал это чаще. Мне было больно, ведь ты страдала искренне – с надрывом, исцарапывала руки иголками, верещала во весь голос, но никогда не трогала мою работу. Ты знала, я бы тебе этого не простил. Душа моя, посмей ты, я бы сжег всю твою одежду, и ты бы окончательно сошла с ума, прострочила бы мне лицо. Границы дозволенного между нами оставались целы, но ты все равно мучилась.

Потребности души схожи с теми, что присущи любому живому организму, и направлены на обеспечение ее жизнедеятельности. Эти потребности, в свою очередь, предопределяют способность души усваивать (даже присваивать) чуждое. Цель подобного поглощения – питание, рост, не в объеме, а именно наращивание силы.

Я перестал замечать, что ты совсем забросила мою квартиру. Я поднимался из подвала, где работал почти круглосуточно, однако не слышал ни швейной машинки, ни запаха кофе и драников, которые ты поглощала в немыслимом количестве, но всегда – пригоревшими, ни громких придыханий, какие обычно вырывались у тебя за работой. Ты неделями оставалась у Даниила, он ликовал. Он надеялся взять этот любовный треугольник измором, верил, что рано или поздно я выберу науку, а ты – его. Но ты жила с убеждением, что при желании можешь избавиться от нас обоих, а наоборот никак не могло выйти. Стадии твоих истерик я давно изучил, правда, как я говорил, мне до них не было дела, поэтому я пропустил тот момент, когда от громких сцен ты перешла к вкрадчивым манипуляциям. Однажды ты явилась, не открыла дверь своим ключом-картой, а ждала, пока домашний монитор меня доконает. Теперь ты плакала молча, а на тарелке, прикрытой салфеткой (я почувствовал еще за закрытой дверью), – пригоревшие драники. Пока ты молчала, я мог разглядеть, какие все же у тебя голубые радужки, налившиеся цветом на фоне покрасневших белков, и снова дурел.