Видал, как мужики строили железную дорогу, рядом были и господа инженеры. Жалко только, что на сами поезда поглазеть не удалось… Видал десятки ветряных и речных мельниц хлебного края. Видал самых разных путников — от каторжан до богомольцев.
А уж Самара! Пускай не мощеные, но широкие и прямые улицы, кружевные, в сотню окон дома, нарядные лавки. Поклонились и будущему собору. Толкавшийся рядом мальчишка рассказал, что строительство сам государь-император посещал и вместе с цесаревичем уложил камни в стену.
Затем и татарские аулы с полумесяцами на мечетях пошли. В одном из них Сашка впервые попробовал кумыс и старался не плеваться. Папаша хохотал: «Привыкай!».
А до Оренбурга они так и не добрались. В степи попали в ливень: вода с небес не лилась, хлестала. Папаша затолкал Сашку под накрытую лыком часть повозки, а сам знатно вымок. Потом кое-как обсушился, но кашлять начал почти сразу. Наутро, после их привычной ночевки под звездами, и вовсе не смог подняться.
Сашка довез его до ближайшего хутора уже в лихорадке. Фельдшера в округе не нашлось, только коновал. Поил отца какими-то настойками, тряс у Сашки деньги, да, кажется, и уморил.
Схоронили отца в том же забытым богом крае, ладно хоть церковка да поп имелись. Растерянный Сашка не успел опомниться и решить, как быть дальше (возвращаться в Некрасовку, искать дядю Игната по заводам или ехать за отцовой «башкирской» мечтой), как хозяин объявил, что лошадей и повозку возьмет в уплату расходов.
Сейчас-то Сашка был другой. Знал, что нужно было остаться в том селе, наняться к кому, заработать денег в дорогу. Распродать то, что не забрал хозяин постоялого двора, а то и отстоять Буяна. Но тогда только и хватило ума поплакать на отцовой могиле и пойти куда глаза глядят.
Вокруг царило лето: сережки на березах, соловьиные трели, крупная малина — только руку протяни. Вокруг лежал новый незнакомый мир. Издали Сашка видел, как башкирцы гнали свои табуны, как ехали за ними повозки с женщинами и детьми, как шагали следом важные верблюды. Будто еще времена кочевий, времена ханов и орды! Но про себя накрепко зарекся: ни к одной живой душе он больше не приблизится, ни в одни двери не постучит.
Никогда Сашка не знал голода, а тут пришлось обходиться без хлеба и день, и другой. Только и оставалось вспоминать залитую щами кашу, бабкины шаньги, да пельмени, что лепили на Заговенье. Одежда к осени тоже сильно сносилась. Когда ночуешь в шалашах да в стогах сена — не сбережешь домотканину.
Но не голод и холод были страшны… Иногда такая тоска накрывала, что Сашка, надрываясь, пел:
Гори-гори ясно,
Чтобы не погасло.
Там птички летят,
Расставаться не велят.
Издали Сашка видел не только стада и кибитки башкирцев, но и небольшие русские хутора.
Как-то в прохладный туманный день набрел на село с десятками домов и церковью. От Некрасовки оно отличалась только шириной улиц (недостатка земли здесь не было) да тяжелыми воротами. А резьба на крышах домов и крашеные ставни, клети и повети, овчарни и конюшни были понятные и родные. Где-то в сердце этого села такие же, как Сашка, мальчишки забирались на печь и накрывались дедовым тулупом, жевали калинники и запивали молоком, по просьбе отца выпускали едкий дым из избы.
Но Сашка не пошел в село, как не шел к одиноким хуторам. Понимал: за каждыми дверями там стоит Федор Михайлович. Мелкоглазый, узконосый, с редкой бородой. Сперва закидывающий добрыми словами и услужливый, а потом… Ох, разве забудешь?
Если бы не ливень, не бьющийся в жару отец, не уставшие лошади, Сашка нипочем бы не въехал в тот двор на отшибе села, у самой дороги. Тогда казалось, нужно скорее к огню, к людям, к помощи.
В доме Федора Михайловича соседствовало понятное и иноземное — лавки и сбитый помост-урындык, сундуки и пестрая занавесь с басурманским узором. В доме Федора Михайловича во всех углах сидели тощие востроглазые кошки. Ни одна не подходила ластиться, все проносились мимо, как злые восточные духи. В доме Федора Михайловича слыхом не слыхали про метлу: всюду были разводы грязи, крошки, мертвые мухи.
Люди здесь тоже жили неприветливые. Облаченное в темное хозяйка была похожа на своих кошек — или они на нее. Узкое лицо и тот же хищный взгляд под пышными бровями. Почти всегда молчала и поджимала рот, но, казалось, откроет его и зашипит. Два брата хозяйки были на одно лицо: крепко сбитые, обритые налысо, наводящие страх на соседей. Могли раздавить Федора Михайловича, но служили ему, как псы. Детей в доме не было.
Все дни болезни отца Сашка был при нем и не особо глядел по сторонам. Только после похорон до конца понял, куда угодил. Он тогда долго бродил по селу и вернулся, когда его не ждали. Но дверь не открыл — услыхал пьяные речи Федора Михайловича:
— Румия, свет мой, мы в своем праве. Телега, может, на 15 рублев выйдет, соха — на пять, косы — по рублю. Переможемся, распродадим — переможемся. Твоих бугаев еще кормить… На нас греха нет… В самую непогоду пустили, не спросили, чем болен проклятый, не спросили, сможет ли расплатиться… Все по-божески… И комнату им отдельную, и харч, как себе, и подмогу… Фельдшера не нашли, но Васька-коновал что ни день заходил, глядел на мужика, нет-нет да каких трав давал… Ваську тоже надо было уважить: чарку поднести, угостить… Я, к слову, расспросил его про лошадок. Вроде здоровые… Румия, свет мой, нет на нас греха… Ведь чужие мы для всех — и твои, и мои гонят, никто руки не подает. Ладно хоть Рахимка с Рахманкой при тебе, выдюжим… Слава небесам, мужик долго не промучился. Слава небесам, никого не заразил. Похоронили честь по чести… Мы в своем праве…
В дом растерянного Сашку втащили Рахим и Рахман, поставили перед Федором Михайловичем. Тот не смотрел в глаза, перебирал пальцы. Сашка слышал только отдельные слова:
— Схоронили по христианскому обычаю…. В немалом расходе, сам понимаешь. Вот, посчитали до копейки… Коли отдашь лошадок да телегу, как раз сочтемся… А за остальным приглядим, только вернись. Тут ведь и могила отца твоего…
— Да как же? — Сашка хотел побежать к лошадям, но перед ним выросли братья хозяйки. В четыре руки вытолкали его со двора, без тычков и ударов не обошлось — будто он и так бы не ушел. Ни следа жалости в глазах, ни следа сомнений: серьезное дело делали, порядок наводили, а не обворовывали мальчишку.
Сашка шагал из села, рыдая. Никаких сил не было унять слезы, перестать трястись всем телом. Горечь жрала его изнутри: как будто не у него украли, а он украл. Чем-то сплоховал, повел себя недостойно, людей обидел.
Закрывал глаза и видел, как задыхался отец, падала чужая земля на наскоро сколоченный гроб, визжали кошки, глядела из тьмы Румия, перебирал пальцами Федор Михайлович, вставали перед конями Рахим и Рахман.
Переходил на бег.
Знал: никогда сюда не вернется.
В тот день мулла Агзам возвращался из Уфы — возил туда сыну запасы на осень. Возвращался в печали: очень уж худым и уставшим выглядел его Закир после первого лета вдали от дома. Матери, сестре да и всем аульским он говорил, что учил детей в казахских степях. На деле же работал с друзьями на золотых приисках купцов Рамиевых — там деньги были надежнее. Знал об этом только отец…
Сердце Агзама-хазрата сжималось: отчего даже самым толковым парням так дорого обходится ученье? Да и разве потом станет легче? Мулла в ауле — первый поденщик. Молись, воспитывай, хорони.
Поэтому и не смог проехать мимо бредущего вдоль дороги тощего и оборванного Сашки.
— Мальчик, ты не голоден? Возьми хлеб…
Тот смотрел затравленно, несколько раз переводил взгляд на рощу невдалеке. Наверняка думал, не дать ли стрекача.
— Подвезти тоже могу, — продолжал мулла. — Еду в аул под той горой.
Мальчик опять взглянул на рощу, потом на свои сгнившие лапти, потом на хлеб в тряпице — и полез на арбу.
Ехали какое-то время молча, Сашка потихоньку ел полученный хлеб, ловил каждую крошку и отправлял в рот.
— Ты из русского села, да? Прилично прошел… От нас далеко, мы ваших редко видим. Иногда только на ярмарку в Аксаит торговцы приезжают… Я сам там, в Аксаите, учил русский язык. Платили с другими шакирдами одному местному куриными яйцами за науку. Перво-наперво он научил нас говорить «Без блинов не масленица, а без вина не праздник». Пошутил над нами, но потом хорошо учил, грех жаловаться… Называл нас «люди-волки»… Знаешь, почему? Легенда такая есть, будто бы башкир в эти края привел волк-вожак.
Сашка присмотрелся к дядьке. Тот бы правда похож на волка: во-первых, мастью (темные волосы были уже пересыпаны сединой), во-вторых, поджаростью, а, самое главное, взглядом, полным одновременно тоски и свободы.
— Если тебе некуда податься, оставайся у нас. Поденщики старшине Муффазару всегда нужны, может, и еще кому… Подкормишься… Не хватало еще замерзнуть, когда снег пойдет…
Сашка сидел, низко опустив голову, иногда кивал.
Куда он ехал? Как мог верить случайному встречному? А верить хотелось…
Как оказалось, аул, в котором жил мулла Агзам, был огорожен от мира со всех сторон. По одну руку высились поросшие деревьями склоны гор и бежала речка, по другую — росли сосновые леса. Немногочисленные темные домишки встали в три неровных улочки, почти за каждым виднелся свой выгон для скота — невиданная роскошь для Некрасовки. «Как же здесь должно быть покойно, — подумал Сашка. — Никаких перекати-поле… кроме меня».
— Раньше тут было наше зимовье, а сейчас почитай весь год живем. Совсем мало выезжаем на летовки… Учимся сажать хлеб, как вы, русские. Да и что говорить, табуны сейчас не те, что в прежнее время, — рассказывал хазрат.
Жена муллы, тетка Рабига, сперва не больно обрадовалась нежданному гостю, но не подала вида. Достала старую одежду сына. Налила столько же жирного супа с кусками мяса и теста, как и мужу. Подала похожей на кумыс молочной болтушки с пузырьками. Люди-волки ели чудную еду, но Сашкин изголодавшийся живот вполне ее принимал.