[51] После маневров он остановился у госпожи баронессы, и весь город сбежался к ее дому. Военный оркестр играл целый день, а горожане кричали: «Es lebe unser Tronfolger!»[52] Приходили люди, подавали прошения в белых конвертах. Один чиновник просил повысить ему жалованье. «Как это, у вас такой прекрасный фрак, а вы просите надбавки?» — спросил адъютант эрцгерцога Рудольфа. «Это я ему дала надеть», — сказала госпожа баронесса. В зале «Сокола» устроили бал. В экипажах подъезжали приглашенные: господа в патриотических польских нарядах, а дамы в разноцветных накидках, с веерами, в прическах — перья. С тротуара кидали конфетти, в небе взрывались фейерверки, в окнах были выставлены зажженные свечи, как в день рождения государя… Госпожа баронесса гладила Гершона по голове. О чем-то спрашивала, но он ничего не понимал. «Wie heisst du?»[53] — попробовала поговорить с ним по-немецки. Это он помнит. И цветы, которые вились по сетчатой ограде. Он толкнул незапертую калитку и вошел в длинный, заросший диким виноградом коридор как в зеленый туннель. Туннель, и кино, и всеобщая история, и товарищ Шимон. Баронесса знала Шимона… Давала ему переделывать старые туалеты и даже шить новые. Однажды сказала адвокатше Мальц: «У этого Шимона великолепное ощущение дамской талии». Толпа с облегчением вздохнула: значит, еще не так плохо! Начала таять. Стали уходить те, кто хотел вернуться в дома, пока они еще не загорелись. Чубатый казак подскочил и свистнул над головами нагайкой. Сверкали патроны в нашитых на грудь гнездах, колыхался за спиной красный башлык. Не боится, что кто-нибудь может дать ему сдачи. Почему? По какому праву? В Бога он верит? Разве человек — это зверь? А над зверем можно измываться? Я на тебя не держу зла. Мог бы любить тебя, как Шимона. Все люди братья, постоянно повторяла первая в городе эсперантистка Амалия Дизенгоф, мы идем вперед в ногу с прогрессом, и скоро не будет ни бедных, ни богатых. «Все люди братья. Все люди равны…» Осип с компанией молодых русинов был уже тут как тут. Помогал казаку. «Не расходиться», — покрикивал. Всегда в истории найдется одно государство, которое нужно уничтожить, чтобы спасти человечество. Бедный Наполеон! Уже захватил Москву! Мог спасти мир. Тогда было легче. А сейчас — где сейчас возьмешь второго Наполеона? Да и начинать надо сначала! Трудно вообразить, что Австрия окажется на это способна. И что — так уж и останется навсегда? Что это за государство, которое все начинает с виселицы? В самом центре толпы вдруг закипело. Чубатый казак отпустил поводья. Скакал с револьвером в одной руке и нагайкой в другой. Выстрелил раз, второй, третий. Плечистый торговец скотом убегал. Выбрался из толпы и бежал по пустой части рынка. Это было страшно. Но когда увидишь что-то страшное, оно перестает быть страшным. Выглядит обыкновенно. Торговец скотом пнул в живот Осипа, сына русинского священника из Дулиб. Почему? Зачем? Осип лежал на земле, хорошо, если встанет, а если не встанет, никто, даже сама госпожа баронесса, Шимона не спасет. Но Шимоном дело не закончится. Они могут взорвать динамитом каменные дома, могут устроить пляски со смертью, резню, кровопролитие, как во времена недоброй памяти ненавистника, как его называют, Хмельницкого, черносотенный погром, как в Кишиневе. Но ведь у нас добрый Бог — вздохнули с облегчением люди. Этот маленький офицер с длинной саблей — посланец небес. Он выбежал на балкон «Народной торховли» и закричал на весь рынок. Казак сразу перестал стрелять, и то хорошо, потом описал полукруг, уже не въезжая на лошади в толпу, это тоже хороший знак, и остановился перед балконом. Отдал честь и застыл в седле, вытянувшись во фрунт. «Кто приказал стрелять?» — по-русски кричал офицер. Это мы поняли. Во время войны иногда вешают собственных солдат. Чем громче офицер честил казака, тем больше сердце полнилось радостью. Но люди уже начали кашлять от дыма, который валил от ларьков. Поглядывали по сторонам, на всякий случай прикидывали, как отсюда выбраться, отойти подальше от виселицы, потому что для еврея никакое это не удовольствие, даже если вместо Шимона вздернут чубатого казака. Стали расходиться. Никто уже их обратно не загонял. Осипа молодые русины подняли с земли и увезли на подводе. Мужчины и женщины, одни за другими, исчезали в подворотнях, в улицах с мертвыми газовыми фонарями, ведущих с рынка на все четыре стороны. Только с одной стороны было не пройти — там выросла медная стена огня и дыма. За этой стеной горящих ларьков была контора Объединения работников иглы «Звезда» и Объединения сапожников «Будущее», где мог спрятаться Шимон. Лавка часовщика разбита, бакалея разбита, магазин модельной обуви разбит, табачная лавка разбита, подводы уже уехали, под ногами хруст, тротуар сплошь усыпан стеклом, бумагами, коробками, мукой. Рядом с огромной разбитой бутылью собралась лужа растительного масла. Пришлось ее обойти, чтобы не оставлять следов. Супружеская пара с ребенком быстро свернула за угол. Идут в тот же самый дом? С заднего входа, со двора? Во дворе воняло мочой и разлитым вином. Под забором стояли солдаты. Кухарки сбежались со всего города и визжали в объятиях пьяных мужиков. Ступеньки были мокрые, изрубленная дверь винного склада лежала поперек дороги, мешая пройти. Двое солдат выкатывали бочонок. На складе горела свеча. Из опрокинутых бутылей в плетенках сочилось струйками вино; запах бил в нос. Солдаты жужжали как мухи, приклеившиеся к липучке. А один на лестничной площадке преспокойно шворил девку. Дверь в Объединение была не заперта. Библиотечный шкаф сдвинут с места, как будто им хотели загородить вход. «Шимон!» Никто не ответил. «Это я, Гершон!» Никто не отозвался. Наверное, не выдержал и ушел. Здесь больше пяти минут не продержаться, стекла полопались от жара, и в окно ворвалась туча дыма. Глаза слезились, он вытирал их рукой; головой ударился о притолоку. На лестничной площадке мелькнула и скрылась крупная фигура. Он снова позвал: «Шимон, это я, Гершон!» Звякнула пряжка солдатского ремня. Солдат на площадке застегнул штаны, посторонился, пропуская Гершона. В коридоре разгромленного винного склада вспыхивало несколько огоньков цигарок. А в соседнем проходном дворе — цепочка солдат: выстроились безмолвной очередью к деревянной пристройке, где жила дворничиха с двумя дочками, старшая — высокая блондинка, младшая — маленькая и худенькая. Раз за разом дверь пристройки открывалась, и то одна, то другая выплескивала воду из таза. Улица была застроена домами только по одной стороне, с другой тянулись подмокшие луга, заросшие высокой травой. До рынка два шага, а люди спокойно спят! Горели газовые фонари. Около Сапожного скверика запахло свежим хлебом. Пекари не перестали работать. Во дворе перед цеховым училищем стоял памятник Килинскому,[54] тоже сапожнику, на коротких ножках, с саблей в руке. Только ни сабли, ни руки уже не было. Успели отрубить. И нос тоже. Протарахтела крестьянская подвода и скрылась за поворотом дулибского шляха. По пустой улице разнеслась распеваемая пьяными голосами патриотическая песня: «Гей, там на гори сич идэ, гей, там на гори сич идэ, гей, там на гори наше славнэ товарыство…» Русины тоже народ. Тоже хотят иметь свое государство. Собственную армию, собственных генералов. Как говорит Явдоха: «И вош кашляе, и Ривка людэ». На подводе лежит Осип, сын русинского священника из Дулиб. Раз поют, значит, будет жив-здоров, ничего ему не сделалось. Хотя у них никогда не знаешь, все возможно. У них после похорон пьют водку, поют, как на свадьбе. Город спал. Окна черные, редко где горел свет. Кто-то болел или умирал.— А где сестра Шимона? — спросил старый Таг.
— Не знаю.
— Бедная душа. Будет теперь бродить по лесу.
— Солдаты ее схватят. Умрет с голоду.
— А Шимон?
— Если его не поймали…
Во дворе было тихо. Жены хасидов примостились под стеной дома. Как птицы перед дождем.
Только высокая в бархатном платье, затканном золотыми звездочками, в кружевной шали на плечах ходила по двору и, укачивая ребенка, тихо напевала:
Вырастешь, евреем станешь,
А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а,
Миндалем-изюмом будешь торговать,
А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а,
Лавку с молоком и медом будешь держать,
А-а-а…
Песня оборвалась.
Из аустерии вывалились хасиды. Все разом, как шмелиный рой. Хороводом, держась друг за друга. В незастегнутых лапсердаках с развевающимися полами, круглых шляпах и белых чулках. Спереди болтаются шерстяные нитки.[55] Глаза полузакрыты — еще толком не проснулись; темные губы готовы кричать, петь или молиться.
Цадика вели под руки двое: самый высокий, ростом с фонарный столб, с лицом белым, как кусок полотна с дырками на месте глаз и рта, и самый красивый, с золотыми завитками пейсов.
Рыжий хлопнул в ладоши. Подбежал к порогу сеней и стал пятиться, размахивая руками, расстилая невидимый половик у цадика под ногами, едва касающимися земли.
Цадик — голова опущена, лицо утопает в окладистой, во всю грудь, бороде — не открывал глаз.
— Тихонько! Тихонько! — кричал рыжий. — Что за спешка! Зачем его разбудили? Надо быть железным, чтобы все это выдержать. Вы только посмотрите: он чуть живой! Кто его разбудил?
— Какая разница? Я его разбудил, он его разбудил, все его разбудили, — сказал самый высокий, с лицом белым, как кусок полотна с дырками на месте рта и глаз.
— А зачем? — спросил рыжий.
— Это уже не вопрос. Горит, как-никак!
— Ну так что?
— На все есть благословение, на все есть молитва… — начал кантор, сын кантора.
— Ты не вмешивайся, — отстранил его рукой рыжий.
— Я бы хотел знать, близко горит или далеко? — спрашивал самый высокий с белым лицом.
— Ну а если близко, допустим, что близко, хотя не близко, так надо сразу будить цадика? Он что, пожарный? А я? Меня уже нет? Меня уже никто не спрашивает? Уже? Конец?