Аваддон-Губитель — страница 57 из 89

С той поры я пытаюсь разгадать тайный заговор и, хотя иногда мне кажется, что его угадываю, я держусь выжидающе, ибо долгий опыт подсказал мне, что за одним заговором всегда скрывается другой, еще более хитрый, более коварный. В последнее время я, однако, вознамерился связать отдельные отрезки нити, ориентирующей меня в лабиринте. По времени мои попытки совпали с моментом, когда я начал отходить от науки, этого мира света. Впоследствии, примерно в 1947 году, я осознал, что у Сартра все было связано со зрением и что он тоже укрылся в чистой мысли, а чувство вины побуждало его к добрым делам. Вина = слепота? В конце концов, что такое «новый роман», школа вИдения, объективность? Или опять-таки наука, чистое вИдение объекта инженером Роб-Грийе. Не зря Натали Саррот[243] смеется над «мнимыми безднами сознания». Смеется… Это так говорится. По сути все они страшатся, все без исключения избегают мира тьмы. Ибо силы мрака не прощают тех, кто пытается выведать их тайны. Потому они и меня ненавидят — по той же причине, по какой коллаборационисты ненавидят тех, кто с риском для жизни сражается с врагом-оккупантом.

Знаю, мысль моя не очень ясна, можете мне этого не говорить. И многим из вас она покажется фантазией бредящего. Пусть думают, что хотят, — меня интересует только истина. И я, хотя бы отрывочно, при свете вспышек, едва позволяющих в десятые доли секунды увидеть грандиозные, бездонные пропасти, стараюсь это описать в некоторых моих книгах.

Так я думаю теперь. Потому что в ту зиму 1938 года я еще ничего не понимал. Мое пребывание в лаборатории совпало с серединой нашей жизни, когда, по мнению некоторых оккультистов, происходит переворот в понимании смысла жизни. Так было с людьми знаменитыми, с Ньютоном и Сведенборгом, с Паскалем и Парацельсом. Почему бы это не могло произойти с людьми менее одаренными? Бессознательно я делал поворот от светлой части своего существования в темную.

В это время, в разгар глубокого духовного кризиса, я через Бонассо познакомился с Домингесом. До сих пор я никогда еще не рассказывал, что на самом деле произошло при этом и какой опасности я подвергался, — сам-то Домингес не захотел или не сумел избежать этой опасности и в конце концов покончил собой. (Ночью 31 декабря 1957 года он в своей мастерской вскрыл себе вены, залив кровью холст на мольберте.) Я знаю, что за силы были в этом замешаны. Они действовали уже намного раньше, чем он выколол глаз Виктору Браунеру, и этот эпизод был всего лишь одним из проявлений их козней.

Человек находит то, что он сознательно или бессознательно ищет. Я говорю о встречах судьбоносных, а не о пустячных. Если ты столкнулся с кем-то на улице, это столкновение почти никогда не имеет решающего значения в нашей жизни. Но оно имеет значение, если было не случайным, а вызванным невидимыми силами, действующими на нас. И с Домингесом я встретился не случайно, и также не случайно это произошло тогда, когда я должен был оставить науку. Наша встреча имела огромное значение, хотя в тот момент это не было видно. Время берет на себя задачу расставить впоследствии факты в должном порядке, и то, что сперва казалось совершенно обычным, предстает в дальнейшем во всей своей значительности. Таким образом, прошлое не есть нечто кристаллизованное, как полагает кое-кто, оно есть некая конфигурация, изменяющаяся по мере того, как наша жизнь продвигается вперед и обретает свой истинный смысл в миг нашей смерти, когда оно, прошлое, уже окаменеет навек. Если бы в этот миг мы могли обратить на него свой взгляд (и возможно, умирающий так и поступает), мы бы наконец увидели истинный пейзаж, на фоне которого складывалась наша судьба. И мельчайшие подробности, недооцененные нами при жизни, выявились бы как серьезные предупреждения или как меланхолические прощальные приветы. И даже то, что мы считали простыми шутками или мистификациями, может в перспективе, раскрываемой смертью, превратиться в зловещие пророчества.

Примерно то же самое происходило в это время с сюрреализмом.

Я ходил в мастерскую Д. работать (прошу понимать этот глагол в самом гротескном смысле) над той штуковиной, которую я окрестил «литохронизмом» и которой позже Бретон[244] уделил внимание в последнем номере «Минотавра». Все это — и изобретенные нами «манфраги», от которых мы корчились со смеху, и письмо к Даладье[245] о Папе, и проделки в метро — казались простыми забавами, подобными тому, что делали другие, и побуждавшими многих невосприимчивых людей к мысли, что сюрреализм это просто жульничество. А на самом деле даже в то время, когда мы, актеры, полагали, что просто дурачимся (так было с Д. и со мною), мы, сами того не зная, подвергались смертельным опасностям — как ребенок, играющий на поле давнего сражения снарядами, которые он считает безобидными и которые вдруг взрываются, сея разрушение и смерть. Громогласные теоретические декларации заверяли, что сюрреализм ставит своей целью открыть врата сокровенного мира, запретной территории, и все это частенько опровергалось всяческими кульбитами и дурачествами. Но неожиданно вырвались демоны. Кто лучше, чем Д., может служить иллюстрацией к этому мрачному парадоксу?

Не знаю, известна ли вам история Браунера, румынского еврея, занимавшегося явлениями предчувствий и ясновидения. Он приехал в Париж в 1927 году и, кажется через Бранкузи[246], также румына, познакомился с Джакометти[247] и Танги[248]. Они потом представили его Бретону. Теперь слушайте внимательно, что я расскажу дальше. В течение десяти лет, то есть с 1927 до 1937 года, он писал картины, изображавшие мир бессознательного, наваждение, касавшееся глаз, некоторые картины были очень впечатляющими. Картины, где глаз заменен женским половым органом или превращен в бычий рог, картины, где люди лишены одного или обоих глаз. Но самое удивительное — это один из его автопортретов, написанный в 1931 году, где точно изображена трагедия, протагонистом которой стал Домингес в 1938 году. Браунер написал серию автопортретов, где изображал себя с проколотым глазом или с пустой глазницей. Но автопортрет 1931 года еще более ужасен — там правый глаз пронзен стрелой, на которой висит буква «Д». Есть и другой, почти невероятный факт: в том же 1931 году Браунер сфотографировал фасад дома, где потом произошла эта ужасная сцена, — мастерская Домингеса, дом номер 83 на бульваре Монпарнас. Он думал, что делает портрет одной ясновидящей, стоящей перед зданием, но в действительности сфотографировал дом, в котором предстояло совершиться принесению его в жертву. Браунер вернулся в Румынию. Однако в 1938 опять приехал в Париж, «чтобы его изувечили». Несколько лет спустя он написал: «Это увечье живо во мне, как в первый день. С течением времени оно становится главным событием моего существования».

Перепишу для вас его собственный рассказ: «В ту ночь нас было много — еще ни разу не бывало, чтобы собралось столько народу, как тогда, причем без особого повода и без особой охоты. В тот душный августовский вечер нас одолевала скука. Я был сонный и вдобавок удручен. Вот уже двое суток я не спал, а после долгой прогулки накануне с У. меня одолевал непонятный и неотвязный страх. Друзья начали расходиться, и Домингес, крайне возбужденный, затеял спор с Э., но поскольку спор шел на испанском, мы, остальные, мало что понимали. Вдруг, побледнев и дрожа от гнева, спорщики набросились друг на друга с такой яростью, какой мне никогда не доводилось видеть. Ощутив внезапно веяние смерти, я рванулся удержать Э. Тогда С. и У. навалились на Д., а другие поспешили удалиться — дело принимало дурной оборот. Домингесу удалось высвободиться, но я едва успел его разглядеть — сильнейший удар по голове свалил меня с ног. Друзья подняли меня и хотели увести. Голова у меня кружилась, причем все больше мутилось в глазах, и я просил отвести меня домой, чтобы лечь спать. Но друзья повели меня куда-то в другое место. На их лицах было выражение скорби и ужаса, а я не понимал, что происходит, до той тысячной доли секунды, когда, проходя мимо зеркала, увидел свое окровавленное лицо и вместо левого глаза огромную рану. В это мгновение я вспомнил о своем автопортрете, и при всем смятении моего ума сходство раны с нарисованной пробудило во мне чувство реальности».

Возвращаюсь к душе, странствующей во время сна и способной видеть будущие события, поскольку она свободна от тела, — а ведь именно тело держит душу в темнице пространства и времени. Кошмары — это видения нашего ада. И то, что все мы узнаем в снах, мистики и поэты могут узреть посредством экстаза и воображения. «Je dis qu'il faut être voyant, se faire voyant». И в одном из экстазов, одаренный этой ужасной привилегией художника, Виктор Браунер увидел свое жуткое будущее. И изобразил его. Не всегда видения бывают такими четкими, куда чаще они разделяют загадочную или двусмысленную природу снов. Отчасти из-за темноты, царящей в этих областях страха, которые душа видит как бы сквозь туман по причине неполной дезинкарнации, ибо ей не удалось окончательно освободиться от своей плоти и от связей с материальным настоящим; отчасти же потому, что человек, вероятно, не способен вынести жестокостей ада, и наш инстинкт жизни, инстинкты нашего тела, которое вопреки всему изо всех сил удерживает душу, стремящуюся к безднам, предохраняют нас масками и символами от инфернальных чудовищ и пыток.

В лабораторию я вернулся очень поздно. Гольдштейн уже ушел. Сесилия, которая наверняка ждала меня, собиралась уходить и уже сняла халат. Глаза ее смотрели на меня умоляюще, то были скорбные глаза «идише маме»[249].

— Все в порядке, Сесилия, — сказал я. — Ничего особенного. Просто сильно болит голова.