Канули в Лету те былинные дни. Не было уж ни пруда, ни садика, но притягательность «Донона» сохранялась. После революции его закрыли, как и большинство подобных заведений, однако вновь открыли, и он, как намагниченный, продолжал притягивать клиентов. Теперь в нем подавали щи, вестфальскую ветчину, бисквиты «Альберт» и вино «Шараб», в просторечии «шарабан». И по-прежнему под сводами ресторации, основанной сто лет назад французом Сен Жоржем, можно было встретить представителей творческой интеллигенции. Из местных сюда заглядывали Анна Ахматова и Даниил Хармс, Борис Лавренев и Всеволод Рождественский, нередко бывали и заезжие.
Сейчас за угловым столиком сидел военный лет тридцати с небольшим, гладко выбритый, с короткой стрижкой. Он был одет в китель и галифе, в начищенных голенищах сапог отражались блики люстр из богемского стекла. Он маленькими глотками пил ост-индский кофе и неодобрительно рассматривал посетителей за другими столиками. Судя по виду, то были отнюдь не поэты и не художники, а личности довольно сомнительные. Увы, «Донон», расположенный столь укромно и не имевший даже парадного входа, все чаще становился местом, где пировал криминальный контингент: праздновались дни рождения воров в законе, отмечались удачные налеты и мошеннические сделки. Все это уже привлекло к ресторану внимание милиции, его намеревались закрыть повторно, чтобы раз и навсегда ликвидировать бандитский притон.
Человек в кителе, несмотря на свою армейскую наружность, принадлежал к тому самому обществу, которого в «Дононе» перестало хватать. Это был секретарь Московской ассоциации пролетарских писателей, прозаик и публицист Дмитрий Фурманов, автор нашумевших романов «Чапаев» и «Мятеж». Он приехал в Ленинград из Москвы по делам издательства, в котором возглавлял отдел современной художественной литературы, и не преминул зайти поужинать в овеянный преданиями дом на Мойке. И вот он сидел в углу, прихлебывал остывший кофе, и все окружающее ему категорически не нравилось.
Поросячьи рыла, смотреть тошно… Горланят, хлещут все подряд, мечут червонцы перед официантами. А певичка на сцене? Одета как шлюха: вызывающе-красная шляпка, платье в виде тюльпанного бутона, тесные чулочки. А поет что? «С одесского кичмана сорвались два ургана, сорвались два ургана в дальний путь…» Надо будет поднять об этом вопрос перед теми, кто в Питере за культуру отвечает. А также и за общепит. Превратили точку столования граждан в идеологическую помойку.
Гнать, гнать взашей! Вон еще один приперся, разодет, как петух. Отдал гардеробщику пальто, встал у входа, зал гляделками обвел. Хм… сюда чешет. Что ему, свободных мест мало?
Фурманов набычился, решив дать щеголю отпор, но тот, подойдя, широко улыбнулся.
– Дмитрий Андреевич, добрый вечер! Не узнали? – Он зыркнул на галдевших шаромыжников и понизил голос. – Нас в прошлом году товарищ Бокий знакомил, помните?
У Фурманова что-то такое шелохнулось в памяти. Он указал рукой на стул напротив.
– Присаживайтесь.
Франт сел, подтянул зачем-то повыше платок, торчавший из кармана на груди, стеснительно откашлялся. Подозрительный типус. Одежда явно с чужого плеча, кое-где подранная, будто ее владелец в потасовке побывал.
– Я Вадим. Вадим Арсеньев, р-работаю… – он осекся, – сами знаете где.
Фурманов откинулся назад, закурил «Осман» с золоченым ободком и смерил визави сардоническим взглядом.
– Хотите сказать, этот маскарад для работы? Смеш-н… н… – Его речь застопорилась посреди слова; он хлебнул кофе, сделал глубокий вдох. – Извиняйте. Это у меня с двадцатого года, после контузии. Когда на Кубани Улагаевский десант вычищали.
Вадим смотрел на него с уважением. Биография Фурманова была хорошо известна: от прапорщика царской армии и брата милосердия при санитарном поезде дослужился до политкомиссара РККА. Громил белых на Восточном фронте и в Туркестане, подавлял восстания на Ярославщине и в Краснодарском крае. Да и так по нему видно: боевой командир, бывалый, обстрелянный, в штабах не отсиживался. А когда затихли битвы Гражданской, переквалифицировался в писатели, за четыре года взмыл к литературным вершинам. Орел!
Вадим не ожидал встретить его в «Дононе». Он зашел сюда в надежде повидаться с кем-либо из знакомцев Есенина – с тем же Рождественским или с Эрлихом, через которого попала к Менжинскому писанная кровью цидулька. Но никого из них в ресторане не оказалось, Вадим с порога определил, что это уже не приют лириков-мечтателей, а разбойный вертеп.
Подтверждая его мысли, оркестрик на эстраде грянул «Гоп со смыком», отчего изрядно набравшаяся публика одобрительно загоготала.
Так что Фурманов – удача. Есть с кем перемолвиться в этом Содоме.
– Вы надолго в Ленинград? – забросил Вадим для затравки простецкую удочку.
– С неделю пробуду. А вы? Вы ведь тоже из Москвы приехали, нет?
– Из Москвы. Я… – Вадим с лету сочинил оправдание своему нахождению здесь и нелепому костюму. – У меня задание, ловим одного диверсанта из белофиннов. Есть сведения, что он в воровскую среду внедрился, вербует сторонников.
– И вы, значит, на живца его хотите взять? Ну-ну… – Фурманов, прижмурившись, попыхивал папироской, в его голосе сквозило неприкрытое недоверие.
Из-за ближайшего к оркестру столика поднялся громила в смокинге, который трещал по швам на его могутных плечах. Влез на сцену и, оборвав музыку, затеял с певичкой незамысловатую пикировку.
– Тос-с-сенька! – сипел он, как пробитая автомобильная шина. – С-с-солнце мое… иди до меня! Обниму, залас-с-скаю, хрус-с-стами зас-с-сыплю!
Он выдернул из-под полы смокинга пучок казначейских билетов, развеял их на все четыре стороны.
– Видишь? Я щедрый, ради тебя не пос-с-ску-плюс-с-сь…
Певичка манежилась, прикрывала размалеванную мордашку полями шляпки. Народ в зале с интересом ждал продолжения – все, кроме Вадима и Фурманова.
– У вас на лице написано, что хотите спросить меня о чем-то важном, – предположил писатель, встряхивая папиросу над фарфоровой пепельницей. – Спрашивайте, я слуш… ш… ша… – Он глотнул кофе. – Я весь внимание. Вино будете?
– Спасибо, я такое не пью. И лучше по-трезвому… – Вадим пригнулся над столиком, заговорил приглушенно: – Вы знали Есенина?
– Ах вот вы о чем… Знал, конечно. Мы его собрание сочинений к печати готовили, он к нам частенько заходил. Последний раз – за пару дней до того, как в Ленинград уехал. Помню, пришел пьяненький, в руке бумажный сверток. – Фурманов потушил папиросу, соскреб с большого пальца прилипшую табачную соринку. – Развернул, а там листочки с машинописным текстом. Поэма…
– Какая, не вспомните?
– Как не помнить? Он же мне ее прямо там, в отделе, и прочитал. Она короткая. Про Черного Че… чел…
– Черного Человека!
– Да. Вы ее знаете? – Фурманов помигал, обдумывая, стоит ли откровенничать с этим полузнакомым гражданином. – Откуда? Ее еще нигде не публиковали.
– Я с его женой немного знаком, – солгал Вадим.
– С Софой? Сложная женщина… Не подарок.
– Знаю. Продолжайте, пожалуйста.
Но Фурманов подобрался, как перед атакой, кинул отрывисто:
– А чего это вы, друг мой, из меня жилу тянете? Что вам до Сережи?
Вадим пожалел, что не согласился на «шарабан». Глядишь, врезали бы, расслабились – и не смотрел бы на него маститый прозаик, как на переодетого Керенского.
Пока раздумывал, что ответить, страсти на сцене накалились. Сиплый верзила внаглую облапил певичку и совался похожим на сливу шнобелем в глубокий вырез ее платья.
– То-с-ська, не дури! – взывал он громогласно. – Ес-с-сли не хошь, чтобы я тя прямо здес-с-сь оприходовал, хряем в номера!
Тоська верещала, царапала его длинными, клюквенного цвета коготками, звала на помощь, но в зале только рукоплескали и надрывали животы от смеха, наслаждаясь зрелищем. Оркестранты пугливо сбились в кучку, инструменты жалостно похрюкивали.
Вадим привстал, намереваясь прекратить бесчинство. Фурманов выбросил руку и твердокаменной хваткой остановил его.
– Сядьте. Они же нарочно для вас балаган разыгрывают. И эта лахудра с ними в доле.
– Р-разыгрывают? Зачем?
– Не понимаете? А еще из op… op… г-ган… – Фурманов опрокинул в рот кофейные опивки. – Они вас по одежке за богатого приняли, надумали пощипать. Сейчас втянут в мордобой, и мало не покажется. Еще чего доброго заточкой пырнут.
Вадим помешкал. Гордость не позволяла проигнорировать насилие над женщиной, пусть и имевшей весьма развратный облик.
А далее все происходило уже независимо от его побуждений. Детина в смокинге озверел, рванул на певичке платье, и оно разошлось от ворота до пупка. Обнажились объемистые груди, упрятанные в полупрозрачный бюстгальтер. Певичка, изловчившись, вырвалась из объятий немилого ухажера, сиганула со сцены и побежала между столиков.
– А-а-а! – взвилось к люстрам ее пронзительное и уже отнюдь не ласкавшее слух сопрано.
Она бежала, сшибая стулья. Со стороны казалось, что глаза у нее закрыты и она не видит, куда несется, но обтянутые фильдеперсом ножки привели ее прямиком к столику, за которым сидели Арсеньев и Фурманов. Она с разгона бросилась к Вадиму, прижалась упругими трепещущими холмиками, взвыла умоляюще:
– Спасите! Он меня убьет!
Куда, скажите на милость, было деваться?
Вадим загородил ее собой и сделал это вовремя, потому что бугай в смокинге уже пер на него.
– Зашибу-у! С-с-сволота… отдай мне ее!
Он размахивал ручищами, сметая со столов тарелки и фужеры. Кто-то всунул ему в лапу бутылку. Здоровяк хряпнул ею о мраморную колонну, и по рукаву смокинга потекла бордовая жидкость.
Вадим схватил стул и выставил, словно щит. Обломанное горлышко бутылки с хрупотом вонзилось в фанерное сиденье. Орангутанг в смокинге двинул кулаком, но попал в пустоту. Вадим сместился правее и с силой поддал ему ботинком в пах. Гигантская туша сложилась, полуразвалившийся стул с воткнутой в него бутылочной розочкой остался в руках у Вадима. Не дожидаясь, пока боров прочухается, он засветил ему сверху по кумполу. Стул разлетелся на мелкие части, которые пропеллерами закружились в воздухе, как городошные биты.