Авалон — страница 17 из 37

шает.

Наладили звуковоспроизводящую аппаратуру. Возясь с проводками, Петрушка стрекотал, как сорока. С его слов выходило, что путь к сердцу Зайдера оказался тернист и извилист. Убийцу командарма насторожило, что его отселили от прежних сокамерников и подсадили к новому. Тюремному стражу пришлось втолковать: перевод из многоместной камеры в двухместную – это награда за примерное поведение, каковым Зайдер отличился во время своего заточения.

Первую неделю он смотрел на Горбоклюва сычом, слушал его тары-бары вполуха и ни о чем не заговаривал. Но затем все же повелся на показное Петрушкино простодушие, оттаял, помягчел. Тут и пригодилось привезенное из Ленинграда оборудование. Пока Зайдер в тюремном клубе, чьим завом его не так давно назначили, развешивал агитплакаты с лозунгами «Ночь работе не помеха» и «Заключенный, борись за чистую столовую!», Горбоклюв на скорую руку смонтировал звукозаписывающее устройство под своими нарами.

Зайдер ничего не заметил, пришел уставший. Петрушка предложил ему чекушку, будто бы выцыганенную у охранников. Когда вмазали по пятьдесят, включил микрофон.

– Тебя таки за шо замели? – услышал Вадим характерный одесский говорок.

– А ни за что! – зазвучал в ответ овечий тенор Горбоклюва. – Безвинно, значица, страдаю.

– Ой, шоб я так жил, как ты мне уши полоскаешь! Гони уже правду-матку, а то, не дай боже, помрешь посреди полного здоровья.

Дзенькнула чекушка, послышались сочные хлебки. И снова заблеял Горбоклюв:

– Так я ж говорю. Талант у меня к рисованию. Намалевал, значица, червонец. А похоже иль нет, не ведаю. Пошел в кабак, спросил шкалик, заплатил – никто и слова не сказал. Я второй червонец малюю, третий… На пятой сотне, значица, погорел. Захожу в кооператив, а там барышня с такой тазобедренной композицией, что высший сорт и рядом не валялся. Я ей глазки строить, а она на мой червонец глянула – и в крик! Натурально скрутили и под арест… А ты? Бают, самого Котовского в деревянный макинтош законопатил.

– Не делай мне беременную голову! – Голос Зайдера стал глухим и недобрым. – И так уже на допросах все нервы затошнили…

– А все ж – за что ты его? Не может же, значица, без причины-то, а?

С минуту магнитная проволока отматывалась впустую. Потом Зайдер проронил:

– Затмение нашло. Он другом моим был. А меня будто за руку кто взял, подвел к нему и повелел: стреляй! Я и выстрелил… Шо брови на лоб кидаешь? Не веришь?

– Да я молчу…

– Тогда с физиономии своей мнение убери, а то наподдам тебе тудой, где спина свое благородное название заканчивает.

Горбоклюв, знаток практической психологии, не рискнул давить дальше и пошел на попятный:

– Лады… Хочешь анекдот? Одна баба всем подряд давала, а дети – вылитый муж. У нее, значица, спрашивают: как это? А она: я, грит, тока те баркасы принимаю, что балласт сбросили… Хо-хо-хо!

– Балабол… Но, видать, и вправду оборотистый. Костюмчик на тебе – чистое бланманже. Щас в таких даже не хоронят.

– Что костюмчик! Ходы-выходы знать нужно. Я и на киче все, что хошь, достать могу. Покурить не желаешь?

Звукосниматель передал прерывистый шорох. Горбоклюв пояснил внимательно слушавшему Вадиму:

– Это я портсигар достал. Он у меня в подкладку зашитый был, значица… А теперь далее слухайте.

Дзенькнуло еще раз. Судя по тону, из бутылки вылили и распили последнее.

– Шо ты мне суешь? – осердился Зайдер. – Я об табак сроду не марался.

– Так то ж не табак. Я кой-чего позабористее раздобыл. Не побрезгуй, значица, угощайся!

Глок! – откинулась крышка портсигара, и сквозь динамик сиропно пролилась набившая оскомину бродвейская музыка.

«Ай фаунд май лав ин Авалон, бисайд зе бэй…» – напел про себя Вадим.

Но мотивчик был прерван в самом начале. Проволока извергла из себя леденящее кровь завывание, гул металлического сосуда, по которому влупили ногой, и вскрик Горбоклюва:

– Эй, ты чего? С глузда съехал? Отвали!.. А-ай! Спасите!

– Что там такое? – нахмурился Вадим.

– Сбрендил Зайдер… Парашу, значица, перевернул, зачал по камере гасать, в потом схватил бутылку – и на меня! – Горбоклюв дотронулся до синяка на правом виске. – Думал, прибьет, скаженный… Спасибо тюремщикам – прибежали, в изолятор его сволокли.

Иллюстрацией к его словам был гром побоища, сопровождаемый нечленораздельным ором.

– Фьють! – присвистнула Эмили. – Вот тебе и гуд афтэнун… С чего это он? Не понравилось, что ты его веселящим порошочком попотчевал?

– Да чертяка его разберет… Через час утихомирился, вернули, значица, в камеру. Но со мной он больше ни полслова. Как онемел. Я посидел еще денька три и назад двинул. А что там еще делать?

– Эх, ты, Крылозад! Ничего-то и не узнал… Зря только государственные денежки проездил.

– Зато ты больно умная! – взвился задетый за живое Горбоклюв. – Посидела бы там, в клоповнике, я бы на тебя посмотрел. По сию пору весь чешусь, как мартышка.

Вадим в перебранку своих так называемых друзей не вникал, сосредоточившись на записи.

– А ну-ка… можно еще р-разок последние десять секунд?

Горбоклюв отмотал проволоку, запустил снова. Казалось, в шуме беспорядочной свалки ничего не различить, однако Вадим умел не только чутко слышать, но и «чистить» фон. И вот как птенцы из яиц, вылупились всхлипы Зайдера:

– Рука… кровавое кольцо… все в масках!

И еще какое-то слово, похожее на команду, которую охотник отдает собаке: «пиль».

По просьбе Вадима Горбоклюв прокрутил этот кусочек еще дважды.

– Р-разобрали? Что бы это значило?

Соратники выглядели обескураженными. Эмили повертела пальцами: дескать, что возьмешь с чокнутого?

– Фул… Умом тронулся, вот и нес всякую ересь.

Вадим так не думал. Дикий перечень – рука, кровавое кольцо и маски – о чем-то смутно ему напоминал. Как на беду, отягощенная болезнью голова отказывалась работать в должную силу. И рад бы вспомнить, да это все равно что рыбу голыми руками ловить – ускользает.

Исчерпав запасы полезной информации, Горбоклюв переключился на свои скабрезные россказни, но Эмили прогнала его, за что Вадим едва ли не впервые испытал к ней чувство благодарности. Петрушка забрал звукотехнику и выкатился вон. Эмили закрыла за ним дверь, возвратилась к Вадиму, спросила, не нужно ли чего. Через щелочки между неплотно сомкнутыми веками он видел, как она одергивает на себе тунику, чтобы сделать альпийские возвышенности впереди более выразительными. Не приходилось сомневаться в том, какого рода влечение ее одолевает.

Шут с ней, пускай страдает. Вадим сонно причмокнул губами и повернулся на бок, подложив ладони под щеку.

Эмили постояла над ним, подавила вздох и тихо убрала с тумбочки лишние пузырьки с лекарствами. Что она делала после, Вадим не знал – он заснул по-настоящему.


Приехав в Москву, Фурманов окунулся в водоворот нерешенных проблем, текущих дел и редакторской рутины. Понадобилось не меньше полумесяца, чтобы разгрести первоочередное и выкроить свободный денек. Поэтому намеченная встреча с хирургом Розановым состоялась только в середине февраля.

Владимир Николаевич принял знатного гостя без помпы – у себя в клинике, в ординаторской, где наспех перекусывал в перерыве между сложными операциями. Уже в его приветствии Фурманов услышал враждебность:

– Здгасьте… Не обессудьте, что без ковговых догожек и сводного огкестга. Гедко к нам такие глыбы заходят. Их чаще на носилках доставляют с какими-нибудь язвами, инфагтами, инсультами… И нам их спасать пгиходится, а не лясы точить.

Профессор сидел напыженный, грыз баранку, взбалтывал в колбе, которую использовал вместо чайной посуды, душистый мятный взвар и выцеживал его мелкими глоточками.

Фурманов пропустил колкость мимо ушей, присел на кушетку, вытянул ноги в холщовых бахилах.

– Владимир Николаич, вы думаете, я вас допрашивать пришел?

– А газве нет? Ко мне люди в петлицах только за этим и являются. Четвегтый месяц мугыжат, сладу с ними нет… Душу из меня тянут, хотят узнать, агентом какой импегиалистической дегжавы я состою и кто мне погучил загезать товагища нагкома.

– И что вы им отвечаете?

– То же, что и вам. – Розанов хрустнул баранкой, припал к колбе и, судя по нанесенной на нее шкале, понизил уровень взвара до отметки 120 миллилитров. – Лекагь не кудесник. И он не застгахован от ошибок. Я пашу как вол, у меня бывает по пять-шесть опегаций на дню. В таком состоянии и гука может дгогнуть, и глаз замылиться…

Дверь приоткрылась, в ординаторскую просунулся ассистент.

– Владимир Николаевич, скоро? Пациент в стрессе, по плану у него через полчаса резекция…

Обозленный профессор болтнул запашистым чаем в колбе, бросил в нее раскрошенную баранку.

– Полчаса – уйма вгемени. Не деггайте меня по пустякам! А этому слабонегвному дайте бгому, пусть угомонится.

Ассистент по-военному приложил ладонь к белой цилиндрической шапочке и ретировался.

– Вот видите! – Розанов вновь обратился к Фурманову. – Как там у Когнея нашего Чуковского? «И такая дгебедень целый день…» А вы на меня собак вешаете!

– То есть всему виной ваша утом… мле… н… ваша усталость?

Можно было ожидать, что профессор продолжит с горячностью отстаивать свои позиции, но под пристальным взглядом писателя он вдруг стушевался и, отвернувшись, занялся разглядыванием тюри в колбе.

– Пгизнаюсь вам, со мной такого казуса никогда не пгоисходило… Я опегиговал не сам, а под диктовку.

– Поясните.

– Ну, вам же знаком тегмин «вдохновение»? Когда впадаешь в некий тганс, в котогом кто-то гуководит тобой, и в гезультате получается шедевг. А здесь вдохновение наобогот. Тганс пгивел к фатальному исходу.

– Вы не отдавали себе отчета в том, что делаете?

– Я видел себя как бы со стогоны, и мне не позволяли вмешиваться в пгоцесс… Надеюсь, вы понимаете, о чем я?

– Да-да, – покивал Фурманов. – А вы ненароком не принимали с устатку чего-нибудь бод-д… ря… щ-ще…

– Боже упаси! – вспылил профессор. – Вот уже двадцать пять лет я не пью ничего, кгоме звегобоя и мяты. – Он продемонстрировал колбу.