Авалон — страница 21 из 37

ряхлая, но на диво стройная, вылитая штакетина. Она опиралась на палочку и теребила в руке ридикюль с вышитым на нем орнаментом в духе соцавангарда.

Все так и приклеились к полу.

– Баррикада Аполлинарьевна? – произнес Вадим ошеломленно. – И вы?..

Наследная дворянка, госпожа Натали, а ныне товарищ Баррикада Верейская была заместительницей Барченко, его главной соратницей и сподвижницей. Она, как и все в группе, обладала даром – умела в пределах допустимой погрешности предсказывать будущее путем гадания на различном ведовском инвентаре. Врожденная степенность и застуженные в войну ноги сделали ее малоподвижной, она редко бывала где-нибудь, кроме своей квартиры на Пречистенке и рабочего кабинета. Поэтому Вадим никак не ожидал застать ее за шестьсот верст от Москвы.

Поликарпов и Чубатюк, судя по их вытянувшимся мордасам, тоже были, мягко говоря, ошарашены.

– Прислал Александр Васильевич вас? – предположил Пафнутий.

– Нет, – промяукала старушка. – Я по личной инициативе. Да вы не тревожьтесь, никто не узнает. Я в нашем графологическом отделе справочку выправила. Нахожусь в Ленинграде как делегат съезда мелиораторов по линии Наркомтруда-с.

– Баррикада Аполлинарьевна! – добродушно пробасил Макар. – Ёк-стебелек, вы, как всегда, в масть! Канаемте с нами, дербалызнем по маленькой…

– Некогда мне с вами бобы разводить, Макар Пантелеевич, – обрубила его Верейская. – Я вам не Совнарком-с. Вечерним литерным назад в Москву еду.

– Для чего же приезжали? – брякнул Вадим неучтиво.

Пожилая дама окинула его проницательным взглядом.

– Мне надо с вами тет-а-тет перетолковать. Найдется здесь какой-нибудь уголок потише и желательно без созерцателей?

– Можно в номере… Макар, дай ключ.

Чубатюк вложил ему в руку штырек с зазубренной бородкой и биркой, на которой значилось число 15. Пафнутий нерешительно спросил:

– А податься нам куда же?

Баррикаде Аполлинарьевне это было безразлично.

– Погуляйте где-нибудь с часок. В цех питания наведайтесь или еще куда… Идемте, Вадим Сергеевич, время дорого.

И она, постукивая палочкой, поковыляла по коридору с грацией престарелой царицы.


Фурманов в накинутом на плечи военном френче сидел за столом, а перо в его руке бегало по бумаге.

«Вот и снова строчу я Вам, разлюбезный Вадим Сергеевич. Недели не минуло, как отправил с курьером предыдущую грамотку, но уже накопились новости, которыми обязан с Вами поделиться. Созваниваться по телефону Вы сами сочли неразумным, и я данное мнение разделяю, поскольку с методами работы Ваших собратьев по ведомству доподлинно знаком. И хотя ждать следующей оказии, может быть, придется долго, спешу записать все именно сейчас, пока ничего не выветрилось из памяти. А она у меня как переполненный чулан. Я из беллетриста превращаюсь в публициста и оратора. Штампую статьи, рецензии, отзывы, выступаю на съездах и собраниях… Становлюсь чем-то навроде громкоговорителя нашей писательской ассоциации. Но мне это по должности положено, так что несу свой крест безропотно. Выступлений могло быть и поменьше, говорун из меня аховый, но развелось в наших рядах сверх меры разных склочников, интриганов, двурушников. Кто их будет вычищать?

Вот и подвизался я ассенизатором идеологических конюшен, как ни выспренно это звучит. Только силенки мои не беспредельны. В Москве холодрыга, подхватил ангину, лечусь, но пока безуспешно. Даже Розанов подключился, через знакомых терапевтов раздобыл мне заморские порошки, настоями травяными снабжает. Мы теперь с ним почти что кунаки. А поначалу-то он на меня волком смотрел!»

Фурманов прервался, взял из плоской коробочки на столе розовую пилюлю, проглотил, запил чуть теплым ромашковым чаем. Накачал чернил в ручку и продолжил писать:

«Долой лирику! К делу. После знакомства с Розановым набросал я план книги о Фрунзе. Вроде все складно, но гложет меня червь, оттого что не могу всей правды рассказать. Во-первых, потому, что сам ее не знаю. А во-вторых… позволят ли? Вам, верно, тоже приходило в голову, что вся эта череда громких смертей может быть выгодна кому-то из высшего эшелона, нет? Фамилий называть не буду, потому как не знаю еще, на какой политический лагерь думать. А лагерей внутри нашей партии – не сосчитать. Представляю, какая бы буза началась, коли б это письмо попало в руки Ягоде, Менжинскому и иже с ними. Прихлопнули бы меня, как блоху. Глядишь, так все и случится, есть у меня предощущение дурное, как у Сережи… Но покамест жив, буду и на открытых фронтах вражье семя шматовать, и клубок этот каверзный распутывать».

В горле зажгло. Фурманов заглянул в чашку – пусто. Кипятить чайник поленился, закурил папиросу – она согрела гортань, стало полегче.

«А теперь наиважнейшая новость. Та, ради которой я и за письмо нынешнее взялся. Заходил вчера к Соне, вдове Сережи. Она теперь одна живет у себя на квартире в Померанцевом переулке. Порасспросил ее о том о сем. Она сказала, между прочим, что серебряный портсигар с музыкой подарил Сереже ленинградский скульптор. Это было летом, после того как Сережа вернулся из поездки на Кавказ. Скульптор хотел с него бюст лепить, зазвал к себе в мастерскую, восторгался его талантом, стихи наизусть шпарил. Имени его Соня не помнит, она за Сережу только в сентябре вышла, до этого они жили раздельно. Мастерская где-то на Лиговке, рядом с греческой церковью и евангелической кирхой. Сережа отзывался о нем как о большом мастере: и по гипсу работает, и по дереву, и восковые фигуры ваяет, как у мадам Тюссо, и чеканит… Портсигар – самоделка, персональный сувенир для Сережи. Монограмму помните? Вот и смекайте, спроста ли этот Левша расстарался. Еще и музыку встроил. Для чего? Прискорбно, что нет у меня времени выбраться к Вам в Ленинград. Суета сует заглотила целиком, продыху не дает. Но Вы и без меня управитесь, так?

Это как раз в плоскости того поручения, которое Вам Менжинский дал. Об одном прошу: меня не упоминайте. Боюсь, за то, что не в свои сани сел, по головке не погладят…»

Закончив письмо, Фурманов запечатал его и спрятал до поры в тайничок, оборудованный в секретере. Часы показывали четыре пополудни. В семь в МАППе намечалось заседание актива, от руководства ждали отчета по выполнению прошлогодних решений ЦК и планам на 1926-й. Снова придется напрягать больное горло, спорить, убеждать… Но прежде не мешало бы заскочить в Госиздат, еще разок просмотреть подготовленный к печати роман Обручева «Земля Санникова». Книжка занимательная, тысячи пацанов на подвиги вдохновит, но местами скользкая. Не взгрели бы за аллюзии на адмирала Колчака, который до революции занимался географическими изысканиями и был выведен Обручевым в образе «мужественного исследователя с лицом, обветренным полярными непогодами». Черт бы побрал цензоров! Лавируй между ними, как корабль среди арктических торосов…

Фурманов ехал в выстывшем трамвае и думал, что скажет на заседании. Его познабливало – поднималась температура. Отлежаться бы с недельку, выздороветь. Но когда? График утоптан, как дорожная котомка, – все расписано по дням, по минутам. Живешь в скоростном темпе, каждое утро просыпаешься с мыслью: успеть! успеть! Аня дома пилит: не бережешь себя, совсем вымотался, так нельзя. Понимаю, Анечка, что нельзя, но выбора нет. Государство бросило меня на литературную передовую, а на передовой какой отдых? Как писал безвременно ушедший современник: «И вечный бой! Покой нам только снится…»

Контора Госиздата прописалась в Орликовом переулке, трамваи туда не ходили, поэтому часть маршрута пришлось проделать пешком. Фурманов шел по Садовому кольцу, кутаясь в бекешу. Промозглая февральская погода, не прекращающийся ветер сеял льдистое зерно, оно стегало руки, лицо, сыпалось за шиворот.

На Садовой-Спасской он попал в скопление куда-то спешивших людей. В основном молодежь, комсомольцы. В руках циркули, рейсфедеры, тубусы с чертежами. Студенты, идут на вечернюю лекцию. Им-то куда торопиться? У них впереди целая вечность. Задорные ребята, наперебой о чем-то дискутируют, смеются… Аж завидно.

Жжение в воспаленном горле вновь напомнило о себе. Фурманов приостановился, пропуская шумящую ватагу, закурил новую папиросу. Засмотрелся на афремовскую восьмиэтажку – первый московский небоскреб, или, как говаривали до революции, тучерез. Когда-то он считался самым высоким жилым зданием в Европе, гордостью российской столицы.

Опущенную правую руку, в которой дымилась папироса, слабо кольнуло – кто-то из проходящих задел острым. Фурманов обернулся. Показалось, что в комсомольской орде промелькнуло зрелое лицо, очень знакомое. Но разглядеть повнимательнее не успел – через секунду налетел вихрь, и снежная завеса скрыла все вокруг: людей, дома, машины на проезжей части.

Он выбросил недокуренную папиросу, слизнул капельку крови, выступившую на оцарапанной руке, и шагнул в пелену. Мечталось о протопленном госиздатовском кабинете и горячем какао, которое бесподобно готовила пишмашинистка Зиночка.


Первое, что сделал Вадим, оставшись наедине с Верейской, обнял ее и расцеловал в дряблые старушечьи щеки.

– Бабуль… как здорово, что ты приехала! Сто лет тебя не видел!

– Не сто лет, а всего три месяца, – поправила Баррикада Аполлинарьевна с менторской интонацией. – И не называй меня бабулей, так выражается только чернь из комбедов-с. Не бери с них пример, это тебя испортит.

О том, что госпожа-товарищ Верейская является его родной бабушкой, Вадим узнал два года назад, когда пересекся с ней в группе у Барченко. Родство обнаружилось не сразу – старушка умела хранить секреты, но все же однажды проговорилась. Вадим был несказанно рад. После смерти родителей он полагал, что остался один на целом свете. И вдруг – бабушка!

Он не мог взять в толк, почему она таилась от него. Но у Баррикады Аполлинарьевны имелось собственное суждение о том, как поступать правильно.

– Меня с моим происхождением на пушечный выстрел не должны были к ОГПУ-с подпускать. Александр Васильевич отстоял… К тебе у них тоже вопросы. А если узнают, что мы – родня, чего доброго в сговоре обвинят. Скажут, свили гнездо под боком у Феликса Эдмундовича…