Через полчаса, подстрелив по пути тетерку, – Бегун в этот раз стоял не дыша, – Еремей вышел к другой клети, поставленной накануне. В ней смирно сидел крупный русак, уставший уже, видно, биться о прутья ловушки. Он распластался по земле, прижав уши, надеясь, что его заячий бог пронесет людей мимо, но, увидав их в двух шагах, забился с новой силой, так что клеть ходуном заходила.
Еремей просунул внутрь руку, поймал его за уши и вытащил, прижимая зайца к земле, не давая ему вскинуть для обороны когтистые задние лапы. Достал нож и перерезал горло. Заяц истошно закричал, разевая рот с дрожащим розовым языком, засучил лапами, выдирая мох вместе с землей. Тошнотворно запахло кровью.
Бегун стоял, не в силах оторвать глаз от пульсирующей красной струи, брызжущей на землю, судорожно глотая подкатывающий к горлу комок. Он знал, что заяц тут почитается нечистым зверем и кровь надо сливать до капли.
Еремей глянул на него и жестко усмехнулся. Поднял обвисшего тяжелого зайца, перекрутил его за шею веревкой и подвесил к поясу. Перекрестился, указал Бегуну, чтоб взял клеть, и пошел дальше. Бегун поплелся следом, поглядывая на свесившего мертвые лапы русака…
К полудню они впервые присели на опушке. Еремей достал репу, лук, копченое мясо, настрогал тем же ножом, которым резал зайца, и они – молчком, как и весь день с утра, принялись за еду.
– Послушай, Еремей, – начал наконец Бегун. – Я ведь неспроста с тобой пошел, а не с Лукой, не с Флегонтом…
Еремей равнодушно жевал, опустив голову.
– Все лето хотел с тобой поговорить, как мужик с мужиком, не знал, откуда подступиться, – неловко развел Бегун руками. – Вот ведь как Бог распорядился: чтоб я в Рысий прилетел ни днем раньше, ни днем позже, а чтоб на тебя попал. Чтоб за тобой пошел. Чтоб ты меня спас… И чтоб я Неждану увидал…
В лесу взахлеб лаял Суслон – видимо, опять гнал соболя или белку, но пушное зверье еще не выкунело, и Еремей всякий раз отзывал собаку.
– Честно скажу, не знаю, что делать. Ты ее любишь, а для меня – может, последняя радость в жизни, последний свет в окошке. Я уже пытался про нее не думать, не смотреть на нее – не могу…
Еремей вскинул к нему окаменевшее лицо со сведенными бровями – он смотрел на Бегуна в упор и будто не видел – и стал подниматься. Бегун тоже встал перед ним.
– Давай вместе решать, как нам тут быть. Не может же это до бесконечности продолжаться…
Еремей не глядя подхватил с земли рогатину и поднял наперевес.
– Ты что… – Бегун отступил на шаг. – Не ожидал я от тебя…
Еремей грубо схватил его плечо и отшвырнул себе за спину. В ту же секунду раздался низкий, раскатистый, утробный рык, от которого у Бегуна сами собой подогнулись колени, и из густого кустарника с треском проломился на опушку медведь. Суслон висел на нем, осаживая назад. Медведь вертелся то в одну сторону, то в другую, отмахивался от него. Увидав людей, он припал на передние лапы, выгибая шею, задирая черную губу, обнажив клыки с тягучими нитями слюны и бугристые десны. Еремей отступал, держа рогатину перед самой его мордой. Медведь лапой попытался поймать рогатину, потом поднялся в рост и кинулся.
Еремей быстро глянул назад, чтобы удостовериться, что Бегун за спиной, – и опоздал: он с короткого замаха всадил перо медведю в грудь, но не успел упереть пяту в землю. Ратовище скользнуло по мху и подсекло его самого под ноги. Еремей упал, и медведь навалился на него, подмял своей тушей, ворочаясь с ревом, ломая человека. Напрасно бесстрашный Суслон лез ему под самые когти, пытаясь отвлечь на себя.
Бегун видел в упор холодные маленькие глазки с мошкой, налипшей на веках, – и оцепенел перед этой тупой, неодушевленной животной силой. Он не успел сообразить, что надо делать: бежать без оглядки, звать на помощь неизвестно кого, – пятясь, запнулся о лежащую на корнях берданку, схватил дрожащими руками и вдруг, как случалось в минуту опасности в деревнях и ночной Москве, с похолодевшим сердцем заорал во всю глотку:
– Стоя-а-ать!!! – и выстрелил прямо в медвежью морду.
Дробь хлестанула медведю по глазам, он привстал, яростно рыча, и замотал башкой. Этого мгновения хватило – прежде чем медведь успел кинуться на Бегуна, Еремей выкрутился из-под него, подхватил рогатину, вогнал ему под лопатку и, падая на бок, всем весом придавил ратовище к земле. Медведь попытался еще подняться, каждым движением загоняя глубже перо, хрипло и все реже рыча, пока не замер на вдохе…
Бегун долго еще, напряженно пригнувшись, сторожил его. Потом облегченно распрямился – и разом обмяк, устал до того, что едва руку смог поднять – утереть липкий пот.
Он обошел медвежью тушу. Еремей тужился встать, упираясь руками в землю. Хозяин подрал ему только спину, где клочья холстины торчали вперемешку с мясом, но, видно, сильно помял. Бегун закинул его руку себе вокруг шеи и поднял. Так они прошли сотню шагов. Суслон бежал рядом, иногда садился, зализывая отметины доставшихся и ему медвежьих когтей. Еремей все громче постанывал и, наконец, сполз на землю. Тогда Бегун с трудом поднял его на плечи и понес, неловко ступая под тяжестью.
– Вот же судьба… – задыхаясь, сказал он. – Так и будем друг друга таскать – то ты меня, то я тебя…
Когда он, взмокший до нитки, в налипшей на лицо хвое и паутине, дотащился до села, ото всех изб с воем кинулись бабы и девки, поднятые криком ребятишек, потом подоспели мужики, приняли у него бесчувственного Еремея и внесли в избу, уложили на лавки. Изба полна была народом, волокли корчаги с чистой водой, чтобы омыть рану. Неждана, белая, с отхлынувшей от лица кровью, стояла подле на коленях, держа в руках ладонь Еремея.
Привели под руки Арину, страшную старуху-знахарку, поднявшую весной Бегуна с Рублем. Она велела зажечь свечи и распарить принесенные ею травы и коренья, потом махнула сухой рукой, чтобы все вышли.
– На море на океяне, на острове Буяне лежит бел-горюч камень Алатырь, – забормотала она. – На том камне Алатыре сидит красная девица, швея-мастерица, держит иглу булатную, вдевает нитку шелковую, зашивает раны кровавыя. Булат прочь отстань, а ты, руда, течь перестань…
Народ столпился у крыльца. Бегуна ни о чем не спрашивали: медвежьи отметины видели не раз и сразу опознали. Бабы принесли и ему воды – отмыться от чужой крови.
Бегун нашел глазами Неждану – она стояла поодаль от всех, глянула на него сквозь слезы и опустила голову.
Бегун и Лева парились в маленькой Еремеевой баньке. Пар был так густо настоян на травах, что поначалу и вдохнуть было невмочь.
– А-а-а! – истошно орал Лева, орудуя березовым веником, то исчезая в пару, то неясно проявляясь снова. – Ага-га-га-га!!! Вот что я тут люблю – единственное, – так это баньку! Рубят фишку в этом деле, сволочи!
Бегун на прилавке растирался травой.
– О-осень! Золотая о-осень!.. – пел в животном восторге Рубль. – Скоро болота ста-анут!.. И возьмем мы Ярое око! И пойдем к едрене ма-атери!..
– Нет, Лева, – сказал Бегун. – Даже если пойдем, то ничего не возьмем. С миром пойдем.
Рубль явил из густого пара удивленную физиономию. Недоверчиво присмотрелся к нему: не шутит ли?
– Ты что, Бегун?… Ты серьезно?… А для чего мы сюда перлись? На экскурсию? Ты же сам меня сюда потащил! Мы чуть не сдохли с тобой! Чего ради?… Это ведь не у меня долги в Москве – у тебя! Доска лимон гринов стоит!
– Здесь у нее другая цена, Лева, – покачал головой Бегун. – Она деньгами не меряется.
– Это попова внучка тебя в веру обратила?
– Я и раньше верил.
– Вот только не надо этого фуфла! – заорал Рубль. – Ненавижу вот эту брехню! Ненавижу, когда на «мерседесах» баб своих, бывших валютных б…, крестить возят! Когда президент со всей своей сворой в храме стоит, ручку патриарху целует – тошнит меня! Когда про веру врут – тошнит меня, тошнит! Э-э, – Рубль сунул два пальца в рот. – Я тоже крещеный! Я тоже верю! Верю, Господи! – перекрестился он. – Только не в дедушку на облаке! Верю, что есть высшая сила, мировой разум, который не даст нам сдохнуть от радиации, от СПИДа, от придурков-политиков! Верю! Только Бог у нас разный! Я напрямую верю – туда! – указал он в низкий потолок, увешанный гроздьями крупных капель. – Без досок и продажных попов! Я три курса МИФИ закончил, пока с досками не закрутился, – не знал? Думал, Лева Рублем родился? Теория расщепляющихся материалов! Я знаю, из чего этот мир состоит, каждый вот этот листочек – и как все это в пыль может разлететься! Что же, у меня с этими папуасами один Бог?
Бегун плеснул воды на камни. С трескучим шипением рванулись клубы густого пара, заволокли баню.
– Сваришь! – Рубль упал на пол.
– Бог один у всех, – сказал Бегун.
– Ага. «Этого не может быть, потому что не может быть никогда». Больше сказать-то нечего… Слушай, ну не мне же тебе объяснять. Мы ведь доски не крали, мы их спасали! – решил подойти с другой стороны Рубль. – Погнили бы все, к чертовой матери, на чердаках и в сараях. А так люди на них смотрят. Пусть не здесь, пусть в Америке, хоть в Занзибаре – главное, есть они! Ты же художник, едрена корень, ты же больше меня понимаешь. Такая красота в болотах пропадает! Неужели ты не хочешь, чтобы ее люди увидели?
– Не в доске красота, – сказал Бегун. – Ты лица у них видел, когда они молятся? Вот где красота.
– Мой Спас! – исчерпав все аргументы, заорал Рубль. – Не отдам! Я за него муки принял!
– Еще примешь, – захохотал Бегун и, пригнувшись к полу, снова плеснул воды.
Рубль с воплем, лбом выбив дверь в густом тумане, вылетел из баньки и заплясал по заиндевелой траве голышом на виду у села, источая пар от красной обваренной кожи.
Еще не ударили морозы, октябрь понемногу выхолаживал землю, сковал ручьи и болота и только потом уже накрыл снегом; изо рта валил пар, но воздух еще не жег щеки, а холодил, напоминая, что дело к зиме.
Когда стемнело, Бегун оделся и вышел из дому. Как обычно, он не пошел напрямки, по пробитым в снегу тропам, а воровато обогнул село кругом по лесу, глубоко проваливаясь в сугроб. Собаки не приучены тут были сторожить от людей, встречали молча.