Аватара клоуна — страница 30 из 43

– Господи, а вы-то здесь при чём?

– Как при чём? Невыносима стала своя полноценность и при этом абсолютное бессилие…

В глазах у неё стояли слёзы, губы дрожали. «Истеричка», – мелькнуло у меня.

– А калеки? В церковь мимо идёшь – не знаешь, куда руки-ноги деть! Нет, нам грех жаловаться, мы по сравнению с ними боги.

Она задёрнула занавеску.

– А дауны? Разве они виноваты? – И посмотрела так, будто я знал ответ.

– И дались вам эти дауны… – проворчал я с глухим раздражением. – Да и так ли мы далеки от них? – Я указал подбородком на спящих: – Разве «нормальные» нам ближе?

Она вздохнула:

– Вы и правда чем-то от них отличаетесь…

– Белая ворона, – безнадёжно махнул я. И она опять была готова меня жалеть.

В тамбуре, куда я вышел курить, стоял грохот. От тряски я вцепился в лупившийся краской поручень и не заметил, как открылась дверь.

– Можно я с вами постою? – перекрикивала шум Ксения. – Одной страшно, да и за стенкой храпят… И как они могут спать?

Она редко куда выбиралась, и теперь её глаза возбуждённо блестели. Мы стояли очень близко, когда я разгонял дым, наши руки соприкасались, но я заговорил совсем не к месту.

– Представляете, Ксюша, что сегодня в журналах печатают – читать стыдно.

Я назвал несколько фамилий. Она не знала никого.

– В нашу глухомань и птица-то редкая долетит… Залилась краской и, отвернувшись, стала ковырять растрескавшуюся стену.

А я опять подумал, не уехать ли в Себеж? К стеклу, гримасничая, липла луна.

– На неё долго нельзя смотреть… – спиной загородила её Ксения. – Бабушка говорила: «Луна душу притягивает».

– Это у кого есть…

Она посмотрела с удивлением:

– А как же без души? Душа и у камня есть. Я глубоко затянулся.

– По вашему, Ксения, люди добрые?

– Конечно, добрые, – убеждённо кивнула она. – Только многие несчастны, как вы…

Я смял окурок.

– Да вы, прямо, цыганка, может, ручку позолотить? Она вспыхнула до корней волос.

– Нежная вы душа, – взял я её за локоть, – пойдёмте в купе. Ксения гостила у тётки в Воронеже и в столице была проездом.

– Тяжело у вас, – выносила она приговор. – Торопятся, бегут, как на пожар… А куда торопиться? Где ждут, туда всегда успеешь.

– Вас-то дома ждут?

– Ещё бы, я же с подарками.

А я вспомнил, как часто, в одиночестве присев на дорожку, хлопал себя по коленям: «Ну, пора, нечего кисели разводить…»

Жизнь, как поезд, катилась по рельсам, но её колёса стучали для нас по-разному.

«Тебя никто не ждёт, – слышалось мне, – никто, никто, никто…»

В Себеже поезд стоял две минуты.

– Ну, прощайте, – просто протянула она руку. Пожимая узкую, тёплую ладонь, я не выдержал:

– Вы необыкновенная, Ксюша… Вы себе цену не знаете… Дай Бог вам счастья…

Она покраснела:

– Будет вам…

И, выдернув руку, взялась за поклажу. На решётчатой подножке обернулась:

– И вам счастья…

На мгновенье мне неудержимо захотелось сойти следом. Бросить всё и уйти в ночь! Но проводница уже поднимала железные сходни…

Вернувшись в купе, я долго не мог успокоиться, всё вокруг ещё хранило её присутствие. Я вышел в тамбур – она была и там. Занимался рассвет, прислонившись через кулак к холодному, дребезжащему стеклу, я смотрел на бледное, розовеющее небо, на медленно тускневшую луну, а подо мной с прежней силой стучали колёса.

Палачи

Ульян Кабыш и Куприян Желдак были мастерами своего дела. «Ну, ну, парень, – надевал петли на шеи Ульян, – бабы и не то терпят, а рожают». «Обслужу по первому классу, – подводил к плахе Куприян, – и глазом не успеешь моргнуть!»

Городок был маленький, всего одна тюрьма, и палачам было тесно. Едва Ульян доставал верёвку, как за спиной уже с мрачной решимостью вырастал Куприян, остривший топор. Перебивая друг у друга работу, они перебивались с хлеба на квас, и лишь после казней позволяли в трактире штоф водки под тарелку кислых щей. Их сторонились: женщины, указав на них детям, мелко крестились, мужчины плевали вслед. «Наше дело тонкое», – ухмылялся Ульян. «Выдержка в нём – как верный глаз», – поддакивал Куприян.

Кто из них донёс первым, осталось тайной. Но он скоро пожалел – обиженный не остался в долгу. Ульян обвинялся в измене, Куприян – в хуле на Духа Святого. Клевета полилась рекой, затопляя горы бумаги, заводя следствие в тупик. Не помогли ни дыба, ни кнут – на допросах каждый стоял на своём.

– Ну что ты, как клоп – тебя раздавили, а ты всё воняешь, – твердил на очной ставке Ульян.

– Прихлопнул бы, как таракана, – эхом отвечал Куприян, – да руки марать…

Но до кулаков не доходило – боялись судебных приставов, привыкнув, чтобы всё было по закону.

Разбирательство провели на скорую руку: улик не было, слово против слова, и присяжные, чтобы не упасть в грязь, решили не мелочиться, сослав обоих.

Приговор слушали молча, не отводя глаз, и каждый радовался, что пострадал обидчик.

Ульян был вдовый, жил с немой солдаткой, Куприян и вовсе бобыль – их было некому оплакивать, а провожали только собственные тени.

Слухи, как птицы, и в арестантской роте им выдали одни кандалы на двоих. Громыхая, они цеплялись ногами, шипели дорогой, и только на стоянках, когда цепь размыкали, расползались по дальним углам. Скованные, вместе считали вёрсты, кормили вшей, и когда один мочился в канаву, другой стоял рядом. «И нет ни Бога, ни чёрта», – думал Ульян, слушая, как скрипят сосны. «Есть одна человеческая злоба», – соглашался с ним косыми взглядами Куприян.

Ржавчина крыла листву, кругом стояли лужи, шлёпая по ним, арестанты, казалось, спугивали мокрую собаку, которая, забегая вперёд, опять сворачивалась на дороге.

Ульян был русак – круглолицый, с окладистой бородой, в которой уже била седина. Его васильковые глаза смотрели печально, медленно вращаясь по сторонам, точно не поспевали за целью. А Куприян родился чернявым, как цыган, с бойкими, наглыми глазами, которые метались по лицу, как кобель на привязи.

«У нас то густо, то пусто, – бахвалился он на ночлегах, – бывало, приговорят к смерти купца за растрату или одичавшего от голода разбойника – и всё. А рваными ноздрями да клеймами разве разживёшься? Зато чуть бунт – и работы хоть отбавляй! Тогда и в кармане звенит, и на душе легко…» Его глаза лезли из орбит, и он всем видом показывал, что у него в руках дело необычное.

А Ульян угрюмо молчал.

Но обоих слушали с нескрываемым ужасом.

Хлеб делили по-братски: один разламывал, другой выбирал. Уставившись на горло, жадно провожали чужой кусок, похлёбку черпали из миски по очереди, сдувая с ложки налипший гнус.

И, как улитки, тащили на горбу свой пустой дом.

Ночами у Куприяна ныли зубы, и он снился себе ребёнком. Вот отец, целуя, колет его щетиной – от отца, вернувшегося с сенокоса, пахнет луговой свежестью, которую скоро сменит запах водки, вот маменька несёт кринку молока и, пока он запрокидывает голову, расчёсывает ему упрямые колтуны. Мелькает приходская школа, козлобородый дьячок, распевавший псалмы и твердивший, что закон Божий выше человеческого, промозглая чумная осень, когда он мальчиком стоял возле двух сырых могил, смешивая слёзы с дождём.

«Люди, как часы, – думал, проснувшись, Куприян, – их завели, и они идут, сами не зная зачем…»

Наконец добрались до места и поселились в одном бараке. Днём валили лес, корчевали пни, а вечерами, проклиная судьбу, как волки на луну, выли на образа с лампадкой в углу, копили злобу в мозолистых, почерневших ладонях. Переругивались тихо, но эхо на каторге, как в каменном мешке. И опять им аукнулось: кто-то донёс, а на дознании они вынесли сор из избы. «У вас был суд человеческий, а будет Божеский, – крутил ус капитан-исправник. – Господь выведет на чистую воду!» Когда-то он был молод, учился в Петербурге, в жандармском корпусе, и готов был живот положить за веру, царя и отечество. А потом его отрядили в медвежий угол, в кресло под портретом государя, из которого видна вся Сибирь, и он быстро понял, что с иллюзиями, как с девственностью, надо расставаться легко. Теперь он сверлил всех глазами с копейку, точно говоря: я птица стреляная, меня на мякине не проведёшь!

Но скука, как сиротское одеяло, одна на всех. И капитан-исправник не раз хотел удавиться, однако, начальствуя в глуши, стал таким беспомощным, что не мог сделать даже этого. Он тянул лямку от лета к лету, а зимой, когда сугробы лезли на подоконник, топил тоску в стакане.

В коротких сумерках закаркали вороны, снег, закрывая полокна, всё падал и падал, тяжело прибавляя дни, которым не было конца. Капитан-исправник опять думал о самоубийстве. А тут подвернулись мастера заплечных дел, и ему пришла мысль, что любой из них может оказать ему услугу. От этого ему стало не по себе. «Они за грехи, а я за что?» – обратился он про себя к портрету государя. И его вдруг охватило желание жить. Он вцепился в подлокотники, ёрзая на кресле, возвышавшем его над обвиняемыми, и с мрачной весёлостью приказал им пытать друг друга.

Была суббота, и состязаться решили завтра после церкви, когда у ссыльных выходной.

Ночью Ульян вспоминал бессловесную солдатку, замученных в застенках воров, как шёл с Куприяном по этапу, помечая дорогу пересыльными пунктами. Сияли холодные звёзды, тишина густела, проникая в уши, давила, а на стене, ворочая маятником, как языком, страшно тикали часы: кто ты? что ты? кто ты? что ты?.. Ульян стал молиться, вперившись в темноту, шевеля, как рак, поседевшими усами. Ему пришло на ум бежать, но, пересчитав на снегу волчьи следы, он сорвал с крыши сосульку и, растопив её в ладонях, умылся.

А под утро пошёл к Куприяну – мириться.

Куприян спал.

«Сил набирается, – зло подумал Ульян. – Задушить, а сказать – руки наложил…»

Стоя в дверях, долго мял шапку. И опять пересилила привычка подчиняться закону.

Тускло блеснув, исчезла луна. Ульяну сделалось дурно.

– Одни мы с тобой на свете, – растолкал он Куприяна, – вся жизнь на глазах…