Аватара клоуна — страница 34 из 43

У Демьяна не было шеи, зато были глаза телёнка, а нос ходил по лицу, как смычок по скрипке. Он мог носить глаза на затылке, а язык, как гвоздику, за ухом. Впрочем, его лицо так заросло, что уже не отличалось от темени. Демьян шёл из ниоткуда в никуда, и его прошлого никто не знал. Полагали, что он беглый монах, иудей или мусульманин. Говорили, будто он проглотил беса и с тех пор носит свою судьбу за пазухой. Это писано вилами по воде, но любая биография – вымышленная.

Целыми днями Демьян, как жаба, ловил мух, ожидая вечера. Петухи по плетням кривили на него шеи, а деревенские, сгрудившись вокруг, грызли яблоки и травили комаров самосадом. Наконец жара спадала.

– Демократия – это когда, не разрешая говорить, запрещают молчать! – взобравшись на бочку, бил он тогда кулаком в грудь. – Да и что толку болтать, когда ваши разговоры, как у немого с глухим?

Он вёл жаркие речи, опираясь на непристойности, как на костыли, безбожно врал и божился квашеной капустой, запах которой висел в бочке, как топор. Ему нравилось дразнить гусей, но толпа равнодушно зевала. В век телевидения чудаки не в диковинку. От обиды у Демьяна вставали волосы, а голос садился, как у простуженного евнуха.

– Измельчал народ! – издевался он, притворяясь, что за спинами видит прошлое до седьмого колена.

– Мала свистулька, а звону… – усмехались ему, запуская руку в штаны.

Но Демьян не сдавался.

– Миску щей здесь дают со скрипом, а бока мнут с удовольствием, – доставал он последний козырь. Тут в него летели огрызки. Он топал протезом, и бочка гудела, как колокол. Его уже грозили подвесить на колодезном журавле.

– Так всегда, – ворчал он, – встречают по одёжке, а провожают по этапу.

И забросив язык за ухо, седлал дорогу.

Бывало, он служил вместо собаки, приспособив бочку, как конуру, лаял по ночам и, как сторож в колотушку, стучал по доскам протезом. Кормили его больше от удивления, чем из милости, а секли чаще, чем кормили. Раз хозяева застали его у телевизора. Самокрут щёлкал кнопкой, будто колол орехи. «Ищу людей», – оправдывался он, когда его выталкивали за дверь. Однако с тех пор дурная слава шагала за ним, как вор, и его всё чаще провожали до околицы свистом и камнями.

Дорога к себе бесконечна. Но Самокрут прошёл её всю. И теперь ему не нужны были проводники. Горланя на обочине, он не слышал эха и врастал в себя, как пень. Однажды мимо его стоянки проезжал губернатор. Лицо у него было таким толстым, что, заглянув в бочку, накрыло её, как блин сковородку.

– Что надо, проси… – глухо зашептал губернатор.

На носу были выборы, и голоса шли на вес золота. Самокрут до крови закусил губы. Он задыхался, ему хотелось вытолкнуть губернатора. Но страх перед розгами оказался сильнее.

– Ты загораживаешь солнце, – ощупал он свесившийся сверху нос, делая вид, что перепутал со своим. В темноте легко потеряться, и губернатор выскочил, как пробка.

– Я бы и стал Самокрутом, – оправдывался он, часто моргая, – не будь раньше губернатором.

Мылся Демьян в водосточной канаве, от которой несло, как из хлева. «Зараза к заразе не липнет!» – дразнили его мальчишки с перекошенными от вони глазами. «В чистоте хорошо умирать», – хрюкал он, пугая рой жёлтых мух. И ему всё было божья роса. Свободный, как плевок на асфальте, он изменял женщине, едва воображал другую. «Можно сойтись, но легче обойтись», – мастурбировал он посреди площади, чумазый от сажи, ныряя в бочке, как поплавок. Его вой подхватывал ветер, и окрестные псы беспокойно дёргали цепью, шаря небо блестевшими глазами.

– Похоть у всех в крови! – орал он, когда ему пересчитывали рёбра.

– Блуд блуду рознь! – выдворяли его за эксгибиционизм.

В ту же пору посреди русского бездорожья объявился упырь. Он сидел на корточках, протыкая бородой свою тень, и никому не давал прохода. «Его нет, однако его легко потерять, а найти невозможно?» – загадывал он встречным загадку. Слыша молчание, упырь вынимал глаз. «Зачем он тебе, – смеялся он, – ты смотришь, но не видишь!» Щурясь, как в монокль, одноглазые, случалось, прозревали. И тогда в досаде вырывали оставленный им глаз. Упырь подбирал и его, прикалывая орденом на волосатое бугристое тело.

Хлестал дождь, а ветер, как кабан, ломал ветки. Смешивая брызги, Самокрут мочился в кустах, когда упырь прихватил его за мошонку. Место было глухим, как город: кричи, не кричи – не помогут. Однако отчаяние – тоже помощник. Задрав от боли колено, Демьян притиснул упыря деревянным копытом. Тот завизжал и выставил ножом свою загадку.

– Это смысл жизни, – не раздумывая, выбил её Самокрут.

– Пусти, – пробормотал упырь, – дай мне повеситься… Скрипела сосна, а его тело смотрело вниз тысячью вынутых глаз.

После этого случая Демьян уже не искал мест, куда Макар телят не гонял. Помыкавшись по свету, он облюбовал себе людную корчму, в которой одиночество развязывало язык наперегонки с водкой. Раз проездом на воды в ней сидел столичный профессор с женой. У обоих уже кустами цвела седина и на очках кисла улыбка. Вчера они весь вечер кололи друг друга, как янычары, но сегодня были счастливы: жена оттого, что настояла на поездке, а муж, что сократил её вдвое. Они ели кулебяки, а объедки относили караулившему под дверью Самокруту.

Профессор вышел первым и, дырявя тростью тень, сел на бревно. Его разморило, и, вставив спички в слипавшиеся глаза, он стал наблюдать, как бродяга набросился на лохань с помоями. Самокрут ел, словно голодная птица, пронося куски мимо рта и разбрасывая крошки. От запаха грязного тела у профессора закружилась голова. «И даёт же Господь здоровье…» – брезгливо поморщился он, уперев подбородок в ладони. Самого его уже год мучила язва, а диеты потихоньку сводили в могилу. Раньше он мог утешиться, обняв жену за плечи, а теперь представил дорогу, во время которой она наберёт в рот воды, а он будет вертеть головой, чувствуя себя брошенным, как лопух в поле. «И куда едем? – с завистью покосился он на бродягу. – Луна везде одинаковая…» А Самокрут веселел с каждым куском. «Держи девку за уши, а тарелку за края!» – перевернув лохань к солнцу, вылизывал он дно красным, коровьим языком. Улыбка на его лице гуляла, как кошка – сама по себе. Но он был старше своей улыбки.

– Ты думаешь, смерть за горами, – подсел он на бревно, – а она идёт следом, как март за февралём.

Профессор отодвинулся и начал чертить тростью на песке. Его горло стянул воротник.

– Ты носишь привычки под шляпой, – зашёл Самокрут с другого конца, – но учти: если лягушку бросить в кипяток, она выскочит, а если медленно греть – сварится…

Профессор поёжился, у него вдруг защекотало в носу, и он громко чихнул.

– Вот-вот – поддержал Самокрут, – ты родился стариком, а твоя жена умирает всю жизнь. Но на будущей неделе тебя хватит удар, а она будет продолжать курс, чтобы потом ещё дважды выйти замуж.

Воротник превратился в испанский сапог, и профессор расстегнул пуговицу.

– Пальцем в небо… – отмахнулся он.

– Я не гадалка, – возразил Самокрут, – это ты живёшь сослагательным наклонением, а на ладони у тебя не хватает линий.

Профессор непроизвольно глянул на руки, которые тут же вспотели. Они не знали мозолей и были отвратительно белы. А бродяга, перейдя на шёпот, гнул своё.

– Человек ищет, где лучше, а находит, где раки зимуют, – читал по его губам профессор, – вот и ты, как ручка, нашёл свой колпачок: ты написал множество букв и – ни одного слова.

Правда всегда чудовищна, и профессор отшатнулся.

– Полюбуйся, дорогая, – растерянно пробормотал он, – местный киник…

Появившаяся жена зажимала нос платком: у неё слезились глаза и сводило скулы. В городе она ходила в церковь и теперь смущённо улыбалась, заставляя себя любить ближнего. Но вера пасовала перед вонью, выскальзывая, как обмылок.

– Тебе сорок три года, – меланхолично перечислял Демьян, нагло уставившись на её увядшую грудь, – со дня твоего рождения прошёл век, а со дня смерти – два. Тебя назвали Евой, но ты забыла своё имя и стала кукушкой. Теперь ты клянчишь дни у мёртвого бога, но твои мысли стареют вперёд тебя.

Жена обомлела. Никто ещё так не говорил с ней. Она посмотрела на мужа, ей захотелось, чтобы он, как раньше, обнял её за плечи, но тот отвернулся, продолжая чертить на песке.

Женщина покраснела, её вид взывал к приличию.

– Есть только одно приличие, – ухмыльнулся Самокрут, – не мочись на свою тень!

И тут же, спустив штаны, его нарушил.

Дорогой жена опять молчала. А профессор думал, что на свете только один спектакль, который смотрят кто с университетской кафедры, а кто сквозь щель в бочке. На горизонте дыбились облака, и он чувствовал себя мертвецки уставшим, волоча бесконечную гирлянду тусклых дней, неотвязных, как лохмотья.

С годами бочка прохудилась, а обруч, проржавев, лопнул. Демьян ставил заплаты, но вёрсты стачивали их, как зубы.

«Нас обдирают, как липку, – думал он, – и накажут всех без разбору: кого за рост, а кого – за хвост». Строя рожу небесам, он стал говорить на языке, в котором не было будущего времени. Но вместе с будущим отступало и настоящее. Зато прошлое всё чаще вспыхивало углями в костре, и он грелся, вороша их хворостиной. Вот осветилось жирное лицо губернатора, которого погоня за голосами довела до инфаркта, мелькнули рябые, как курицы, деревенские, прошла вереница женщин, которых не было, но с которыми он был близок, вот зачернели головёшками ёрзавший без любви профессор и его жена, причащавшаяся от мышиной возни.

Годы, как чёрствые крошки, хрустели на зубах, превращаясь в густую, липкую жижу.

А профессор, вопреки предсказанию, не умер. Он овдовел. И теперь часто видел Демьяна во сне. Презирая и чертей, и ангелов, тот катил бочку мимо рая и ада. «Так честнее», – объяснял он. И профессор, ещё пьяный со сна, чувствовал себя Самокрутом. «Свой среди призраков – чужак на земле, – чесал он плешивую макушку. – Рождённый под луной – под солнцем умирает».

От зимы к лету Демьян дряхлел больше, чем от лета к зиме. Он стал худее тени, чёрен лицом, как грех, и душа в нём цеплялась за скелет. Раз ему в руки попалась Библия. Неграмотный, он вглядывался в буквы, как в морщины, силясь прочитать то, что было за ними. И ему вдруг открылись страницы предательств, мёртвые боги, вереницы страданий и бесконечная скорбь. От невероятной жалости к людям его нос заходил, как челнок в бурю, а ресницы захлопали, как двери. Он увидел, что люди изобрели множество вещей, которые мешают им прозреть, точно глаз, который вынимал упырь. «Одним глазом человек видит мир, другим – себя, – понял он. – Когда упырь ошибался, оставляя не тот глаз, люди слепли, видя только себя. Они держались за свои дома, как улитка за раковину, и думали, что вещи, как вавилонская башня, возносят на небеса, но носили их, как горб…»