Лошадь резко стала, голос кучера, крикнувшего «Отворяй!», привел его в чувство; граф открыл окошко, высунул голову наружу и при свете уличного фонаря увидел незнакомую улицу и чужой дом.
– Куда, черт побери, ты привез меня, скотина? – вскричал он. – Разве это Фобур-Сент-Оноре, особняк Лабинских?
– Простите, сударь, я вас не понял, – пробурчал кучер и направил лошадь в указанном направлении.
По дороге преображенный граф задавал себе множество вопросов, на которые никак не мог найти ответа. Почему его карета уехала без него, когда он приказал дожидаться? Каким образом он сам оказался в чужом экипаже? Предположив, что небольшой жар нарушил четкость его мыслей или, возможно, доктор-чародей, чтобы живее поразить его доверчивое воображение, дал ему понюхать во сне флакон с гашишем или каким-то другим наркотиком, вызывающим галлюцинации, граф понадеялся, что ночь отдыха развеет иллюзии.
Экипаж подъехал к особняку Лабинских, но швейцар отказался открыть ворота, сказав, что нынче вечером не принимают, что его сиятельство вернулся больше часа назад, а госпожа уже удалилась в свои покои.
– Чепуха, ты пьян или спятил? – Олаф де Савиль толкнул колосса, который возвышался в приоткрытых воротах, подобно одной из тех бронзовых статуй, что в арабских сказках встают на пути странствующих рыцарей, не давая им пройти к заколдованному замку.
– Сами вы, сударь мой, пьяны или с ума сошли, – возразил швейцар, чей обыкновенно пунцовый цвет лица от возмущения сменился на синий.
– Ничтожество! – прорычал Олаф-де Савиль. – Да если б не моя честь…
– Замолчите, или я сломаю вас о колено, а куски брошу на мостовую! – Гигант разжал кулак, и его длань оказалась больше и шире, чем гипсовая кисть, выставленная в витрине перчаточника на улице Ришельё[198]. – Не советую вам шутить со мной, молодой человек, даже если вы выпили одну-две лишних бутылки шампанского.
Олаф де Савиль в отчаянии так резко оттолкнул швейцара, что проник за ворота. Несколько слуг, еще не успевших лечь спать, прибежали на шум.
– Я уволю тебя, скотина, разбойник, иуда! Я не позволю тебе даже переночевать в особняке, убирайся, или я убью тебя как бешеную собаку! Не вынуждай меня пролить грязную кровь лакея!
И граф, лишенный собственного тела, с глазами, налитыми кровью, и с пеной у рта, сжав кулаки, бросился на огромного швейцара. Тот схватил одной рукой обе кисти противника и почти раздавил их тисками своих коротких пальцев, мясистых и узловатых, как у средневекового мастера заплечных дел[199].
– Послушайте, успокойтесь. – Гигант, довольно добродушный по природе человек, совершенно не опасавшийся своего противника, чтобы несколько охладить его пыл, прибавил к словам несколько тумаков. – Разве ж так можно? Оделись как светский человек, а потом явились посреди ночи, точь-в-точь смутьян какой-нибудь, и скандалите в приличном доме? Поосторожней надо с вином. Должно, отъявленный мерзавец – тот, кто вас так напоил. Я уж не стану вас бить, довольно будет выставить вас аккуратненько на улицу, пусть вас заберет патруль, если вы будете продолжать шуметь; воздух кутузки проветрит вам мозги.
– Подлецы! – Олаф де Савиль повернулся к лакеям. – Вы позволяете этому мерзкому каналье оскорблять вашего хозяина, благородного графа Лабинского!
Услышав это имя, слуги, как один, громко загоготали. Изрыв жуткого, гомерического, судорожного смеха потряс их обшитые галуном груди: «Этот сударик вообразил, что он – граф Лабинский! Ха-ха! Хи-хи! Неплохо придумано!»
Холодный пот залил виски Олафа де Савиля. Страшная мысль пронзила его мозг, как стальное лезвие, он почувствовал, что кровь стынет в его жилах. Смарра[200] раздавил его грудь коленом, или все происходит наяву? Неужто его разум помутился в бездонном океане магнетизма, неужто он стал жертвой какой-то дьявольской махинации? Его слуги, такие трусливые, покорные, раболепные, не узнали его. Или ему подменили тело так же, как одежду и карету?
– Вот, убедитесь сами, что вы не граф Лабинский, – ухмыльнулся один из самых наглых в лакейской своре. – Посмотрите-ка туда, вон он собственной персоной спускается с крыльца и идет сюда, желая узнать, что тут за шум.
Пленник швейцара обратил взгляд в глубину двора и увидел под полотном навеса молодого человека, высокого и стройного, с овальным лицом, черными глазами, орлиным носом и тонкими усиками, который был не кто иной, как он сам или его призрак, вылепленный руками дьявола с такой точностью, что любой бы ошибся и принял этот фантом за графа.
Швейцар отпустил Олафа. Слуги почтительно выстроились вдоль стены и, потупив глаза, с вытянутыми по швам руками застыли в полной неподвижности, как ичогланы[201] перед султаном; они встречали сие исчадие ада с почестями, в которых отказывали подлинному графу.
Муж Прасковьи, отважный, как все славяне, почувствовал – и тут нечего ни убавить, ни прибавить – невыразимую тревогу при виде этого Менехма[202], который был гораздо страшнее, чем в театре, ибо вмешивался в реальную жизнь и делал неузнаваемым своего близнеца.
Старинная семейная легенда всплыла в его памяти. Каждый раз, когда кто-то из Лабинских должен был умереть, его предупреждал о смерти похожий на него призрак. Среди северных народов увидеть своего двойника, даже во сне, всегда было плохой приметой, и отважнейшего воина Кавказа, узревшего наяву свое второе «я», охватил неодолимый суеверный ужас; он, запускавший руку в дуло заряженной пушки, отступил перед самим собой.
Октав-Лабинский приблизился к своей бывшей оболочке, в которой билась, возмущалась и трепетала душа графа, и сказал с высокомерной холодной вежливостью:
– Сударь, не стоит компрометировать себя перед слугами. Если вы хотите поговорить с господином графом де Лабинским, то он принимает по четвергам тех, кто имел честь быть ему представленным.
Медленно, весомо произнеся каждое слово, мнимый граф удалился спокойным шагом, и двери закрылись за его спиной.
Олафа де Савиля, потерявшего сознание, перенесли в экипаж. Очнувшись, он обнаружил себя в кровати, которая не походила на его собственную, и в комнате, в которой он никогда прежде не бывал; рядом с ним стоял незнакомый слуга, он поддерживал его голову и подносил к носу флакон с эфиром.
– Господину лучше? – спросил Жан у графа, которого принимал за хозяина.
– Да, – ответил Олаф де Савиль. – Пустяки, минутная слабость.
– Я могу идти или мне побыть около вас, сударь?
– Нет, оставьте меня одного; но, прежде чем уйти, зажгите торшеры у зеркала.
– Господин не боится, что яркий свет помешает ему заснуть?
– Нисколько. К тому же я еще не хочу спать.
– Я тоже не лягу и, если господину что-нибудь понадобится, прибегу по первому звонку… – Жана до глубины души обеспокоили бледность и искаженное лицо хозяина.
Когда Жан зажег свечи и ушел, граф кинулся к зеркалу и в глубоком, чистом стекле, где отражался и подрагивал свет, увидел молодое, нежное и печальное лицо, с пышной черной шевелюрой, темно-голубыми глазами, бледными щеками, опушенными шелковистой каштановой бородкой, лицо, которое ему не принадлежало и с удивлением смотрело на него из зеркала. Сперва он попытался уверить себя, что какой-то злой шутник вставил свою физиономию в инкрустированную медью и ракушками оправу венецианского зеркала. Граф пошарил за рамой, но нащупал только дерево, там не было никого.
Он осмотрел свои руки: они были тоньше, длиннее и жилистее, чем прежде, на безымянном пальце выступал массивный золотой перстень с авантюрином, на котором был выгравирован герб – треугольный щит с красными и серебряными полосами, окаймленный жемчугом. Никогда не было такого кольца у графа, на его золотом гербе была изображена жемчужная корона, а также взлетающий степной орел с клювом, лапами и, конечно, когтями и жемчужная корона. Он обшарил карманы и нашел маленький бумажник, в котором лежали визитные карточки с именем «Октав де Савиль».
Смех лакеев в особняке Лабинских, появление двойника, незнакомая физиономия в зеркале – все это могло быть в крайнем случае наваждением больного разума, но чужая одежда и кольцо, которое он снял с пальца, служили материальными доказательствами, ощутимыми и неопровержимыми свидетельствами. Без его ведома кто-то осуществил в нем полную метаморфозу; наверняка колдун, или, может, демон, украл его тело, титул, имя, всю его личность, не оставив ничего, кроме души, которая никак не может заявить о своих правах.
В памяти его возникли фантастические истории о Петере Шлемиле[203] и «Приключения накануне Нового года»[204], но персонажи Ла Мотт Фуке[205] и Гофмана потеряли всего-навсего свою тень или отражение, и, хотя эти странные пропажи того, чем обладают все, внушали тревожные подозрения, никто не отрицал, что пострадавшие остались собою.
Его положение было другим, более страшным: он не мог потребовать вернуть ему титул графа Лабинского, будучи в той форме, в которой оказался заключен. Всякий сочтет его самозванцем или по меньшей мере сумасшедшим. Даже его собственная жена не узнает его, выряженного в эту лживую личину. Как доказать, кто он на самом деле? Конечно, есть множество интимных обстоятельств, тысячи сокровенных деталей, не известных никому на свете. Если напомнить о них Прасковье, ей придется признать под этим нарядом душу своего мужа, но чего будет стоить убежденность одной женщины против единодушного мнения света? Он действительно оказался полностью лишен своего «я». И еще одно опасение: превращение коснулось лишь роста и внешности, или он оказался в чужом теле? В таком случае, где его тело? Поглотил ли его колодец с известью, или оно стало добычей наглого вора? Двойник в особняке Лабинских мог быть призраком, но мог быть и живым существом, вселившимся в кожу, которую с дьявольской ловкостью похитил у него коварный доктор с лицом факира.