[280]. Жилище врачевателя, как прежде, хранило печать таинственности и колдовства.
Доктор Бальтазар Шербонно проводил двух своих подопытных туда, где произошло первое перевоплощение. Он раскрутил стеклянный диск электрической машины, потряс железные стержни в месмеровском баке, распахнул отдушники, с тем чтобы как можно скорее повысить температуру в зале, прочел две три строчки из папируса, такого древнего, что он походил на старую кору, готовую рассыпаться в прах, и по прошествии нескольких минут сказал Октаву и графу:
– Господа, я в вашем распоряжении. Желаете приступить?
Пока доктор занимался приготовлениями, тревожные мысли проносились в голове графа: «Когда я усну, что сделает с моей душой эта старая макака? Кто знает, может, он сам дьявол во плоти и хочет забрать ее в преисподнюю? Этот обмен, который должен вернуть мне все мое достояние, не окажется ли он новой ловушкой, макиавеллиевской комбинацией ради нового трюка, цель которого мне не ведома? Впрочем, хуже уже не будет. Октав владеет моим телом, и, как он справедливо заметил сегодня утром, если я в моем нынешнем обличье стану доказывать, что он вор, меня упрячут в дом для умалишенных. Если бы он хотел раз и навсегда избавиться от меня, он мог это сделать одним движением шпаги, я был безоружен, целиком в его власти – суд людской не усмотрел бы в этом ничего предосудительного: по форме дуэль соответствовала правилам, все происходило согласно обычаю. Ну же! Долой детские страхи, подумаем лучше о Прасковье! Испробуем последнее средство, чтобы отвоевать ее!»
И он взялся, как и Октав, за железный стержень, на который указал ему Бальтазар Шербонно.
Получив через металлические проводники, до предела заряженные магнетическим флюидом, удар током, молодые люди быстро впали в забытье столь глубокое, что всякий непосвященный принял бы его за смерть: доктор, как и в первый раз, сделал пассы руками, исполнил ритуал, произнес заклинания, и вскоре две маленькие искорки затрепетали над Октавом и графом; доктор проводил в первоначальное жилище душу графа Олафа Лабинского, которая торопливо последовала за жестом магнетизера.
В это время душа Октава медленно удалилась от тела Олафа и вместо того, чтобы воссоединиться со своим телом, воспарила ввысь, поднимаясь все выше и выше, как будто радуясь свободе и нисколько не заботясь о том, чтобы вернуться в свое узилище. Доктор почувствовал, как им овладевает жалость к этой трепещущей крыльями Психее, и спросил себя, будет ли благом вернуть ее обратно в юдоль скорби и печали. Пока он колебался, душа продолжала возноситься. Вспомнив о своей роли, господин Шербонно самым требовательным тоном повторил всесильное заклинание и сделал указующий жест, но маленький дрожащий лучик был уже вне досягаемости и, найдя щелочку в оконной раме, исчез.
Доктор прекратил попытки, зная, что они напрасны, и разбудил графа. Увидев в зеркале привычные черты, тот испустил радостный крик, бросил взгляд на все еще неподвижное тело Октава, как бы желая убедиться, что он действительно освободился от чужой оболочки, и выбежал вон, на прощание махнув доктору рукой.
Несколько мгновений спустя раздался глухой стук колес под сводом арки, и доктор Бальтазар остался один на один с трупом Октава де Савиля.
– Клянусь хоботом Ганеши! – вскричал ученик брахмана с Элефанты, когда граф уехал. – Скверное дело! Я распахнул дверцу клетки, птичка улетела и теперь уже обретается в мире ином, так далеко, что даже сам санньяси Брахма-Логум не смог бы ее поймать. Я остался с трупом на руках! Конечно, я могу растворить его в соляной ванне, такой насыщенной, что от него не останется ни одного атома, или за несколько часов сделать из него мумию фараона, подобную тем, что заперты в испещренных иероглифами гробницах, но начнется следствие, обыщут дом, станут рыться в шкафах, приставать с утомительными расспросами…
В этот момент доктора осенило. Он схватил перо, торопливо написал несколько строк на листке бумаги и запер его в одном из ящиков стола.
Бумага содержала следующие слова:
«Не имея ни близких, ни дальних родственников, я завещаю все мое имущество господину Октаву де Савилю, к которому испытываю особую привязанность, с тем условием, что он передаст сто тысяч франков цейлонской брахманской больнице и приюту для больных, слабых и старых животных, а также обеспечит пожизненным содержанием в размере тысячи двухсот франков моего индийского слугу и моего английского лакея и передаст библиотеке Мазарини[281] рукопись “Законов Ману”[282]».
Это завещание от живого мертвому – пожалуй, самая странная загадка в этом неправдоподобном и в то же время правдивом рассказе, но она очень скоро разъяснится.
Доктор дотронулся до еще теплого тела Октава де Савиля, с поразительным отвращением взглянул в зеркало на свое морщинистое, обветренное, бугристое, словно шагреневая кожа, лицо, и, сделав в его направлении жест, каким скидывают старую одежду, когда портной подает новое платье, прошептал заклинание Брахма-Логума.
В ту же секунду тело доктора Бальтазара Шербонно рухнуло, как подкошенное, на ковер, а тело Октава де Савиля, полное сил, бодрости и жизни, воспряло ото сна.
Октав-Шербонно постоял несколько минут над тощей, костлявой, мертвенно-бледной оболочкой, которая без поддержки могучей души, только что оживлявшей ее, почти сразу же явила признаки крайней дряхлости и превратилась в труп.
– Прощайте, бедные человеческие лохмотья, жалкое рубище с прорехами на локтях и расползшимися швами, которое я семьдесят лет влачил по пяти частям света! Ты славно послужило мне, я привык к тебе за долгие годы, не без сожалений я покидаю тебя! Но с этой юной оболочкой, чье здоровье отныне в надежных руках, я смогу продолжить исследования, смогу прочитать еще несколько слов из великой книги, и смерть не захлопнет ее на самом интересном месте со словами: «Конец!»
Завершив надгробную речь, адресованную самому себе. Октав Шербонно, или Бальтазар де Савиль, спокойным шагом удалился, чтобы вступить во владение новой жизнью.
Граф Олаф Лабинский, вернувшись в свой особняк, прежде всего поинтересовался, может ли графиня его принять.
Он нашел ее на заросшей мхом скамейке в оранжерее, залитой теплым и ясным светом, который проникал сквозь наполовину приподнятые рамы, посреди настоящего девственного леса, полного экзотических тропических растений. Она читала Новалиса[283], одного из самых тонких, воздушных и возвышенных авторов, рожденных немецким спиритуализмом[284]; графиня не любила книг, описывающих жизнь как она есть, они казались ей слишком грубыми, поскольку сама она жила в мире, полном любви и поэзии.
Прасковья отложила книгу и медленно подняла глаза на графа. Она боялась вновь увидеть в черных глазах мужа тот жгучий, беспокойный, одержимый взгляд, который так болезненно смущал ее и который казался ей – безумие, нелепость – взглядом другого!
В глазах Олафа сияла чистая радость, горел огонь любви целомудренной и ясной; чужая душа, искажавшая его черты, навсегда улетучилась: Прасковья тут же узнала своего обожаемого Олафа, и радостный румянец мгновенно оттенил ее нежные щечки. Она не знала о превращениях, проделанных доктором Бальтазаром Шербонно, но ее тонкая чувствительная натура, пусть неосознанно, сразу уловила перемену.
– Что вы читаете, дорогая Прасковья? – Олаф подобрал со скамейки книгу в голубом сафьяновом переплете. – А, история Генриха фон Офтердингена[285]! Та самая книга, за которой я помчался во весь опор в Могилев в тот день, когда за обедом вы признались, что хотели бы ее почитать. В полночь она была на круглом столике около вашей лампы… но я совсем загнал бедного Ральфа!
– А я сказала, что больше никогда в вашем присутствии не выкажу ни одного желания. Вы, как тот испанский гранд, который просил свою возлюбленную не смотреть на звезды, поскольку никак не сможет их достать для нее.
– Если ты взглянешь на одну из них, – ответил граф, – я постараюсь взобраться на небо и выпросить ее у Бога.
Слушая мужа, графиня отбросила прядь, выбившуюся из ее расчесанных на пробор волос и переливавшуюся в лучах солнца. Рукав соскользнул вниз и обнажил прекрасную руку, запястье которой обвивала ящерица, усыпанная бирюзой, та самая, что была на Прасковье в столь роковой для Октава день ее появления в Кашинах.
– Как напугала вас, – промолвил граф, – эта бедная маленькая ящерица, которую я убил ударом трости, когда вы, уступив моим настойчивым мольбам, в первый раз спустились в сад! Я приказал позолотить ее и украсить несколькими камнями, но даже как украшение она всегда не нравилась вам, и только по прошествии времени вы решились носить ее.
– О, теперь я совершенно привыкла к этому браслету и предпочитаю его другим моим безделушкам, поскольку с ним связано дорогое воспоминание.
– Да, – согласился граф, – в тот день мы договорились, что назавтра я официально попрошу вашей руки.
Графиня, признав взгляд и речь своего любимого Олафа, поднялась, полностью успокоенная этими интимными подробностями, улыбнулась, взяла его за руку и несколько раз обошла с ним оранжерею, по пути свободной рукой срывая цветы; она покусывала их лепестки своими сочными губками, как та Венера Скьявоне[286] что лакомится лепестками роз.
– Раз сегодня у вас такая хорошая память, – она отбросила цветок, рассеченный жемчужными зубками, – вы должны снова владеть вашим родным языком… который забыли вчера.
– О! – И граф заговорил по-польски: – Это тот язык, на котором моя душа будет говорить с твоей на небесах и расскажет, как я люблю тебя, если только в раю душам нужен человеческий язык.