Авдюшин и Егорычев — страница 3 из 10

– И пугнем, не бойся.

– Вот тогда и на меня крикнешь!

– Варвара! – вдруг возвысила голос старуха.

– Оружие мое мне оставите? – спросил Мылов, не открывая глаз.

– А как же, обязательно!

Теперь, без Мылова, пошли гораздо быстрее. Но вскоре еще один стал отставать. Это был белобрысый боец, который ночью сменил Николая на первом их привале. Он отстал на пять шагов, потом на десять.

Музыкантов остановился, подождал.

– Почему отстаете?

– Я ногу испортил.

– Тоже остаться захотелось? – крикнул Николай.

– Обожди, – прервал его Музыкантов и к парню: – Покажи, что там у тебя.

Боец засуетился, стал искать, куда бы сесть. Все молча и хмуро смотрели на него.

Наконец он сел на валежину, кривясь, долго стаскивал сапог. Кровь и гной прошли сквозь портянку, засохли красно-желтым отвратительным пятном.

– Как же ты натер? Сапог нормальный! – Музыкантов засунул руку внутрь сапога и исследовал его там.

Парень с испугом посмотрел на Музыкантова, на Николая, он ждал новых обвинений.

– Ну-ка, встаньте! Так не больно? Вот так и пойдете, пока не заживет. А сапог в мешок положите.

Это должно было случиться, и это случилось.

– Авдюшин! – приказал Музыкантов. – Пойди посмотри, все ли там в порядке.

– Есть!

Николай, не торопясь, двинулся к деревушке. Низко согнувшись, он осторожно шел березничком, несколько раз ложился, внимательно рассматривал три избы, которые были ему видны, и прислушивался. Ничто не вызывало подозрений, но он по-прежнему действовал очень осмотрительно. Последние десятки метров он прополз; распластавшись, подлез под жердину и попал на огород. Он миновал гряды моркови, слегка приподнялся, хоронясь за кустом малины, и вдруг у него оборвалось дыхание, словно его ударили под ложечку, – он увидел немца.

Немец стоял в избе у окна и брился. На оконном шпингалете висело зеркальце. Немец был в нательной рубахе, он брился и насвистывал что-то очень знакомое, кажется «Полюшко-поле», но Николай твердо знал, что это немец. Немец густо намыливал щеки и, раздувая их, помогая изнутри языком, скреб широким блестящим лезвием.

Не в силах двинуться с места, Николай смотрел на него, как околдованный, но руки его действовали сами по себе. Когда-то давно (неправдоподобно, страшно давно!) он шел летней ночью, проводив Клаву, а его поджидали двое, и он избил их обоих и сам дивился, как они летят от его ударов, словно это не он бьет, а кто-то другой. И сейчас он почти растерянно смотрел на немца, а рука тихонько потянула вверх, а потом назад рукоятку затвора. Это нужно было сделать очень медленно, только тогда это можно было сделать бесшумно.

А в голове стучало: «У, суки, у, суки!»

Немец кончил бриться и вытер бритву.

Николай отвел затвор до отказа и двинул его вперед.

Немец взял плоский флакон, вытряхнул из него на ладонь немного одеколона и растер лицо.

Пружина магазинной коробки подала патрон вверх, гильза вошла в чашечку затвора, Николай толкнул затвор вперед, вогнал патрон в патронник и закрыл затвор.

Немец надел мундир и стал расчесывать на пробор волосы. Николай совместил мушку и прорезь прицела на уровне лба немца. Палец потянул спусковой крючок, боек клюнул капсюль, воспламенился порох, и пуля ударила немца между глаз.

Теперь Николай щелкнул затвором – выбросил стреляную гильзу и дослал новый патрон, то есть мгновенно сделал то, на что у него перед этим ушло столько времени. Несколько секунд он ждал, но никто не появлялся, и он стал отползать назад, пролез под жердиной и оказался в березнике.

– Молодец! – сказал Музыкантов. – Орел! – А если бы там еще немцы были? – спросил кто-то.

– Еще бы двух-трех положил! – ответил Николай твердо.

– Правильно! – Музыкантов встал. – Пора нам в бой вступать, а то забудем скоро, что бойцы. Нечего ждать, пока к своим выйдем.

Как птицы, что весной тянутся на родину – любой ценой, сквозь запоздалые метели и ранние грозы, домой, домой, – так и они шли по лесам и болотам, голодные, заросшие, оборванные – к своим, к своим! – держа оружие в порядке, храня в нагрудных карманах красноармейские книжки, партийные и комсомольские билеты.

Почти все они только недавно узнали друг друга, и они не говорили о минувшем, мысли их были устремлены вперед, их объединила одна цель – выйти из окружения.

Белобрысый боец – его фамилия была Фетисов – стал доставать сапог из мешка: рана на подъеме засохла, можно было попробовать опять обуться. Николай увидел у него в мешке желтые бруски.

– Что это у тебя, мыло?

– Тол. Музыкантов вскинулся:

– Сапер! И запалы и шнур есть?

– Есть.

Николай закипятился, но уже миролюбиво:

– Почему молчал, гад?

– Так никто не спрашивал.

Они вышли наконец к шоссе. Облюбовали мостик, небольшой, но не будет такого – не проедешь. В сумерках Фетисов поставил заряды, прикрутил толовые шашки, протянул бикфордов шнур, вопросительно посмотрел на Музыкантова.

– Давай! – кивнул тот.

Фетисов вынул спички из непромокаемого маленького мешочка, чиркнул – при этом звуке Николаю страшно захотелось курить.

– Ложись!

Николай лег и, уткнув лицо в ладони, ждал, как ему показалось, слишком долго. «Шнур, наверно, попорченный», – подумал он и только хотел поднять голову, как ударил, заложив уши, взрыв.

Мостик был разворочен по всем правилам.

– С почином, – сказал Фетисов. Но они не ушли. Они ждали.

Послышался разом натянувший нервы комариный звук мотора. Он приближался очень медленно, и когда, казалось, был еще далеко, появился грузовик. В кузове лежал какой-то груз и сидели солдаты – человек пять-шесть. Грузовик стал тормозить перед взорванным мостиком.

– Внимание, – сказал Музыкантов, – залпом… Грузовик остановился.

– Пли!

Грузовик загорелся – мотор вспыхнул мгновенно.

– Залпом… пли!

И они вышли к своим. Линии фронта почему-то не было. Просто ясным росистым утром наткнулись в перелеске на наше передовое охранение, столкнулись носом к носу.

– Ребята! Свои! – крикнул Николай звонко.

– Тихо-тихо-тихо-тихо! – невозмутимо произнес ладный парень в пилотке набочок и с автоматом.

– Все документы при нас, – сказал Музыкантов.

– Ладно, разберемся, – ответил парень.

– Понятно.

Что-то сильно ударило Николая в бок и в руку, и он начал медленно падать на спину и падал очень долго, удивляясь, что никто не поддерживает его, и, еще падая, услышал далекую пулеметную очередь и понял, что ударило его, но тут же забыл об этом. Он увидел перед собой приближающуюся синюю глубину, которую уже где-то и когда-то видел, узнал голос Музыкантова: «Ну-ка, Фетисов, помоги поднять!» – хотел сказать: «Ребята, обождите, я сейчас встану!» – но вместо этого только еле слышно захрипел.

Он очнулся сразу – от боли, от едкого запаха лекарств и от покачивания. Он увидел над головой синюю лампочку, удивился, почему такой низкий потолок, но, скосив глаза, заметил, что висит высоко над полом, и понял, что едет в поезде. А через минуту опять уже не понимал, где он. Вагон мотало и раскачивало, кто-то громко стонал, а тонкий изумленный голосок кому-то рассказывал:

– Нагнулся я к воде напиться – смотрю, вся лицо разбитая…

Он несколько раз приходил в себя, но тоже еще смутно видел синюю лампочку, ощущал боль, тряску и прикосновение чьих-то холодных рук и снова терял сознание.

Потом очнулся от свежего, чистого воздуха с привкусом дыма. Он лежал на носилках на перроне, было холодно, шел дождь, и, хотя носилки стояли под навесом, по грязному перрону текла вода. Его голова была почти на уровне перрона, и он близко видел, как проплывал мусор – спички, соломинки, скорлупа кедровых орешков.

Открыл глаза – палата. Рядом на койке лежал человек с желтым лицом и смотрел в потолок.

– Эй, парень, – зачем-то позвал его Николай, но тот ничего не ответил, лишь часто-часто замигал.

– Чего тебе, милый? – Над Николаем наклонилась сестра, и такое у нее было утомленное и славное лицо, такой ласковый голос, что он чуть не заплакал от жалости к себе. – Потерпи, потерпи…

Его везли в операционную по длинным-длинным, нескончаемым коридорам, и всюду были люди в белье или в халатах, из-под которых торчали кальсоны, – люди на костылях, с перебинтованными головами, с руками в гипсе.

Он лежал на столе, под зеркальной лампой, совершенно не заботясь о том, что голый, а кругом сестры и санитарки, а врач, занятый чем-то своим, говорил ему:

– Не робей, брат, ничего не услышишь. Считай до десяти! – И залепил ему нос мокрой, со сладко удушающим запахом ватой.

– Раз… два… три…

– Считай, считай…

– Четыре…

Острая, нечеловеческая боль пронзала его, жила в нем. И не то чтобы подступила, даже очень сильная, а потом отпустила – нет, она была беспрерывной, непрекращающейся, и это длилось бесконечно. И невозможно было поверить, что настанет такое счастье и ее не будет совсем.

О ней нельзя рассказать кому-нибудь – человек, не испытывавший ее, никогда не поймет, что это такое. И даже сам ты, когда она пройдет, словно забудешь, какой невыносимой она была, и будешь разговаривать и смеяться как ни в чем не бывало. Лишь когда она с тобой, внутри тебя, в душной ночной палате, ты знаешь, как это страшно.

Потом (через неделю? через две?) сестра и нянечка делали ему перевязку в палате, осторожно его переворачивая.

– А красивый парень! – сказала нянечка.

– Они все красивые!

Очнулся, посмотрел направо – там лежал уже другой человек, а не тот, с желтым лицом.

– А где тут лежал один?

Пожилой боец с усами, сидящий, свесив ноги, на койке в углу, ответил неопределенно, немного замявшись:

– А его уже нету…

Так длилось долго, пока однажды он не открыл глаза и не почувствовал, что уже выздоравливает бесповоротно. За окном была видна крыша дома и рядом сосна, и они были в снегу, в густом белом снегу, блестящем и искрящемся, а над ними сияла чистая синева неба.