Авдюшин и Егорычев — страница 5 из 10

Он вошел, постучал белыми бурками, спросил:

– Почему не на занятиях? Что случилось? Они протянули ему повестки.

– Вот, Виктор Иванович.:.

– Угу…

Он взял повестки, пробежал взглядом, повертел в руках, вернул.

– На завод хотите?

Остальные их одноклассники (их было-то всего четверо) жили здесь, в поселке имени Чапаева, и не только учились, но и работали на заводе по четыре часа в день. И у них была броня.

– На завод хотите?

Они замялись, переглянулись смущенно.

– Сейчас я вам записку напишу.

Они знали, что и тех ребят устроил на завод Виктор Иванович, что заместитель директора завода его старый Друг.

Виктор Иванович кончил писать, протянул записку, Пашка ее взял.

– Идите в контору, все будет в порядке. Ну конечно, перебраться нужно будет сюда, на хождения времени не останется.

– Спасибо.

Заводоуправление (в просторечье его называли конторой) помещалось перед заводом, на площади, вход туда был свободный. Это было оживленное место: подъезжали машины, входили и выходили люди, среди них и военные.

Алеша и Пашка замедлили шаги, остановились у входа, посмотрели друг на друга.

Они выросли рядом, каждый из них помнил другого почти с того же времени, с какого помнил себя, вместе они играли, вместе учились. Они понимали друг друга., – Ну? – спросил Пашка неуверенно.

– Может, не пойдем?

– Давай!

Они повернули и пошли обратно, сперва очень медленно, потом нормальным, ровным шагом. И странное дело, они испытывали чувство, похожее на чувство облегчения, – решение было принято.

Они прошли мимо школы, не заходя туда, ничего не говоря о Викторе Ивановиче, миновали поселок, вышли в поле. Следы их уже затянуло снегом, и приходилось снова по очереди пробивать тропинку. Когда прошли половину, Пашка вспомнил:

– Давай записку посмотрим!

Они развернули и с любопытством прочли записку, которая могла так много значить в их жизни и которая теперь ничего не значила.

На миг Алеша почувствовал благодарность к Виктору Ивановичу, но сразу словно забыл о нем.

– Ну что, на память записку эту оставить? – спросил Пашка.

– Может, порвем?

– Давай!

Дома Алешу ожидало письмо отца – маленький помятый треугольник. Отец сообщал, что жив-здоров, что бьет немецко-фашистских гадов, и интересовался школьными успехами сына.

Через десять дней пришли повестки – с «вещами».

«…явиться в райвоенкомат к 10 часам утра, имея при себе смену белья и продукты питания на трое суток… »

А до этого они с Пашкой бездельничали, ходили в клуб по вечерам – в кино, на танцы, – и все.

Мать продала кофту, купила большую буханку хлеба, брус шпика, немного сахару. Зато было только начало месяца, и Алешина «ученическая» карточка оставалась почти на месяц для матери и бабушки, и он испытывал такое чувство, будто побеспокоился об остающихся женщинах.

За день до отъезда устроили нечто вроде проводов у девчонок, в Поселке индивидуальных домов. Сложились деньгами и талонами, а кое-что поставили сами девчонки.

Здесь были девчата, с которыми они когда-то учились и которые потом бросили учиться и пошли работать, и ребята, с которыми они учились, – теперь они тоже шли в армию, и другие, моложе, и совсем незнакомые.

На столе горели две керосиновые лампы – электричества здесь совсем не было, – в углу на тумбочке стоял патефон.

Алеша выпил (пили разбавленный, подкрашенный ягодой спирт) и увидел Ляльку, с которой они учились раньше, она ему давно нравилась, но он ей об этом никогда не говорил – как-то это было ни к чему. Он решил было сказать ей об этом сейчас, благо установилась какая-то удивительная, откровенная атмосфера, но раздумал.

В полумраке комнаты плакали девчонки, целовали ребят, не стесняясь окружающих. Звучал патефон, некоторые танцевали, натыкаясь друг на друга, и их тени, колыхаясь, двигались по стенам.

Алеша встал, нетвердо пошел к выходу. В сенях Пашка целовал какую-то девчонку (в темноте Алеша не разобрал кого, не все ли равно!), прижимая ее к стене. Алеша вышел на крыльцо, постоял, как был, без шапки. Доски крыльца и снежок на них приятно поскрипывали под его ногами. Он замерз, вернулся в дом, налил себе полстакана, выпил. Рядом с ним села Антонина – раньше он ее видел всего несколько раз, – здоровая девка его роста, даже повыше, положила ему голову на плечо.

– Чего ж ты один, бедненький? Мне тоже налей! Он встал, налил ей водки, она выпила, запила чем-то и сказала, почти не понижая голоса:

– Ох, кудрявенький, приходи ко мне. Знаешь, где живу? А то убьют, про баб ничего не узнаешь.

Она засмеялась и стала прикуривать над ламповым стеклом.

Он смутился, хотя никто и не слушал их, встал, начал заводить патефон, ставить пластинку.

Потом он одевался, долго искал шапку, его целовали девчонки, с которыми он когда-то учился. Пашки нигде не было, и он пошел один. Он шел по дороге вверх, поднимаясь к своему дому, что-то напевая, иногда останавливаясь, думая о Ляльке и Антонине, путая их. Он совсем не чувствовал себя пьяным. Кругом не было видно ни огонька, но было светло от снега.

На другой день, накануне отправки, они с Пашкой пошли в парикмахерскую.

Алеша уселся в кресло, посмотрел на себя в зеркало.

– Под машинку! Под ноль!…

Молоденькая мастерица провела ладонью по его мягким вьющимся волосам.

– Может быть, под полечку?

– Под машинку!

– Или под бокс?

– Я говорю – наголо!

Она вздохнула и стала стричь.

Потом он посмотрел на свою незнакомую круглую шишковатую голову, провел рукой по щетинке волос.

Они сами пришли стричься, они будто добровольно шли в армию.

Вечером, уже в темноте, он прошелся по поселку, постоял возле семилетки, где учился когда-то, возле клуба. Затем он вышел к фабрике и с замирающим сердцем, замедлив шаги, прошел мимо барака, где жила Антонина, повернул обратно и пошел уже совсем медленно, даже остановился у входа в барак, но заходить не стал – не решился.

На нем была старая ватная фуфайка, ватные брюки, сто раз латанные и подшитые валенки, на голове ушанка, ставшая слишком свободной. Он поднял свой мешок, чуть подпрыгнул, поправляя его на спине, увидел близкое, исказившееся от слез лицо матери, поцеловал ее, с трудом оторвал от себя, бормоча:

– Надо мне идти, опоздаем… вон уж Пашка зашел…

Поцеловал бабушку, она перекрестила его, чего никогда не делала, сказала: «Присели бы на дорогу», – но ее слов никто не слышал. Он опять поцеловал мать, опять с трудом оторвал от себя ее руки, крикнул Пашке, который снова прощался на площадке со своими: «Пошли!» – и сбежал по лестнице.

Военкомат снова был полон; в той большой комнате, где они проходили комиссию, пожилой лейтенант в очках выкликал кого-то по фамилиям, люди отходили в сторону, становились неровным строем. Выкрикнули и Пашку. Потом уже только им одним снова сделали перекличку. Кто-то сказал:

– Тех в училище!… Лейтенант крикнул:

– Кого сейчас буду называть, строиться во дворе!… Егорычев!

Теперь они с Пашкой поняли, что расстаются. Алеша подошел, они в спешке растерянно пожали друг другу руки, не думая о том, что видятся в последний раз.

За воротами военкомата было полно народу, играла гармошка, пели и плакали девчонки и женщины, какаято пьяная девка плясала, платок ее съехал назад, волосы растрепались; бегали, кричали и свистели мальчишки.

Вся эта толпа двинулась к станции вслед за неровным, идущим не в ногу строем, забегая сбоку, обтекая и обгоняя его.

Стали грузиться в вагоны, провожающих к составу не пускали. Наконец погрузились, но поехали не сразу, опять долго чего-то ждали и двинулись неожиданно – паровоз коротко прогудел и тут же плавно тронул вагоны.

С неожиданно подступившей острой тоской Алеша напряженно смотрел на уплывающий назад, удаляющийся маленький районный городок. Начинало смеркаться, в вагоне было холодно.

Не сняв мешка с плеч, Алеша все смотрел и смотрел на белые поля, запорошенные леса, мелькающие будки обходчиков.

Поезд мчался вдаль, но Алеша думал не о том, что ждет его впереди, а о том, что он оставил за спиною.

3

Запасный, или, как все говорили, запасной, полк стоял среди степи – белой равнины, без возвышенностей и деревьев. Несколько казарменных старых зданий, обнесенных каменной стеной. Смотришь вдаль, и непонятно, где кончается степь, а где начинается смутное белое небо.

Дров здесь не было, угля тоже. Топили камышом, он хорошо горел, но его нужно было очень много. Ходили за ним всем полком.

Километрах в пятнадцати от расположения были плавни, и камыша там было сколько угодно. Его резали ножом, стягивали ремнем или веревкой и тащили на плечах этот сноп, легкий, но неудобный. Странное зрелище представлял из себя растянувшийся по дороге полк, со связками камыша на плечах, шелестящими под ударами ветра.

Если начинала мести пурга, то мела она пять-шесть дней кряду. Потом они день и ночь расчищали дорогу, иначе терялась связь с дивизией, им не могли подвозить продукты.

Запасать камыш и расчищать дорогу было их основным делом, на занятия времени уходило меньше. После такой работы Алеша Егорычев валился на нары и засыпал мгновенно, впрочем, как и другие.

После пурги началась оттепель, двор расположения был весь растоптан, валенки у Алеши были вечно мокрые насквозь и не высыхали за ночь. Но тут им выдали обмундирование – полтора месяца они проходили. в своем, домашнем.

– Все правильно! – сказал старшина Богун. – Казенное на полтора месяца дольше проносите. Разве на такую ораву напасешься?

Он говорил как хозяин, вернее даже как хозяйка, как мать большого семейства: «Разве на такую ораву напасешься?» – а сама старается, чтобы ходили дети «более-менее прилично».

Старшина Богун выдал, а писарь вписал Алеше в красноармейскую книжку: «Шинель – 1, гимнастерка хлопчатобумажная – 1, шаровары хлопчатобумажные – 1, рубаха нательная – 1, кальсоны – 1, шапка (слово «шлем» было зачеркнуто) – 1, ботинки – 1 пара, обмотки – 1 пара, портянки – 2 пары, ремень брезентовый – 1, перчатки – 1 пара».