Авель Санчес — страница 13 из 20


На следующий день после этого разговора Хоакин вышел из казино вместе с Федерико, которого он хотел расспросить об этом бесстыдном нищем попрошайке.

– Только скажи мне правду и, прошу тебя, на время оставь свой цинизм – ведь нас никто не слышит.

– Видишь ли, этому беспорточнику место в тюрьме – там по крайней мере он бы и питался лучше, да и жил бы куда спокойнее.

– А чего он такого натворил?

– Ничего не натворил; но должен был бы натворить, потому я и говорю, что место его в тюрьме.

– А что он должен был бы натворить?

– Убить своего брата.

– Ну, опять ты сел на своего конька!

– Обожди, сейчас поясню. Этот бедняга, как ты знаешь, родом из Арагона. А там, в Арагоне, существует полнейшая свобода в праве наследования. Он имел несчастье родиться первенцем, быть главным наследником, а затем еще имел несчастье полюбить одну девицу, бедную, красивую и, по-видимому, порядочную. Отец воспротивился браку всеми силами и пригрозил сыну лишением наследства, если тот женится на своей возлюбленной. А сын, ослепленный любовью, сперва сильно скомпрометировал свою зазнобу, полагая таким образом вынудить отца дать согласие на брак и заодно отделиться от дома. И так продолжал он жить в селе, работал у тестя и тещи, надеясь со временем умаслить отца. А этот, как истый твердолобый арагонец, даже и ухом не повел. Так и умер старик, оставив все свое состояние младшему сыну, а состояньице вполне приличное. Когда же умерли родители жены нашего попрошайки, то побежал он к брату своему просить работы и помощи, а братец-то ему откажи наотрез! Так вот, чтобы не убить своего братца, как того требовало сердце, он и переселился сюда клянчить милостыню да подаяние. История, как видишь, куда как поучительная.

– Да, тут есть над чем задуматься!

– Если бы он убил своего братца, эту разновидность Иакова, было бы плохо, но то, что он его не убил, тоже, как видишь, не лучше…

– А быть может, и хуже…

– Да, да, именно так! Ведь дело не только в том, что он живет презренной, позорной жизнью попрошайки, но он живет, ненавидя своего брата.

– А если бы он убил его?

– Тогда по крайней мере он излечился бы от ненависти, и теперь, раскаявшись в своем преступлении, он бы боготворил его память. Действие излечивает от дурных чувств, а ведь именно дурные чувства отравляют душу. Поверь мне, Хоакин, я-то знаю это очень хорошо…

Хоакин пронзительно взглянул на него и спросил:

– Уж не по собственному ли опыту?

– Знаешь, дорогой, лучше не спрашивай о том, что тебя не касается. Довольно будет с тебя, если я скажу, что весь мой цинизм – вещь чисто оборонительная. Я вовсе не сын того, кого вы все считаете моим отцом; я появился на свет от любовной связи моей матери и никого в мире не ненавижу так, как своего отца – отца по крови, который был настоящим палачом того, другого, чье имя из подлости и трусости было передано мне… Проклятое имя, которое я ношу и поныне…

– Но ведь отец не тот, кто зачинает, а тот, кто воспитывает…

– Тот, который, как ты полагаешь, воспитал меня, вовсе меня не воспитал, но лишь заразил ядом ненависти к зачавшему меня – тому, кто заставил его жениться на моей матери.

XXIV

Когда Авель завершил свое образование, отец попросил Хоакина взять сына ассистентом, дабы тот работал с ним бок о бок. Хоакин согласился.

«Я взял его, – записывал позднее Хоакин в своей «Исповеди», обращенной к дочери, – из странной смеси любопытства, отвращения к отцу, симпатии к юноше который казался мне тогда посредственностью, из желания разделаться таким образом с сжигавшей меня скверной. Где-то в тайниках души злой дух нашептывал мне, что поражение сына с лихвой оплатит непомерную славу отца. Мне хотелось, с одной стороны, вниманием к сыну искупить свою ненависть к отцу, а с другой – я заранее предвкушал удовольствие видеть поражение Авеля Санчеса младшего в медицине, поражение, которое было бы равно триумфу, одержанному в живописи его отцом, Тогда я еще не мог предположить в себе глубочайшей нежности к сыну того, кто всегда омрачал и отравлял жизнь моего сердца».

Случилось же так, что Хоакин и сын Авеля почувствовали друг к другу необыкновенное влечение. Авелин оказался на редкость сообразительным, проявил глубокий интерес к занятиям с Хоакином, которого он вскоре стал называть учителем. И вот учитель вознамерился воспитать из Авелина превосходного медика, передать ему весь огромный опыт, накопленный им в клиниках. «Помогу ему, – размышлял Хоакин, – сделать те открытия, которые проклятая моя душевная смятенность помешала сделать самому».

– Учитель, – спросил его однажды Авелин, – почему вы не соберете воедино все эти разрозненные наблюдения, все эти данные и заметки, которые вы мне показывали, и не напишете книгу? Это была бы интереснейшая и полезнейшая книга. Ведь там есть вещи почти гениальные, необычайные по своей научной прозорливости.

– Видишь ли, сынок, – ответил Хоакин, – я просто не могу, не могу… Для этого мне недостает спокойствия духа, не хватает целеустремленности, мужества, выдержки, уж не знаю, чего еще…

– Надо погрузиться в работу с головой…

– Да, да, сынок. – С некоторых пор Хоакин стал называть Авелина сыном. – Конечно, надо погрузиться в нее с головой; сколько раз я и сам уже думал об этом, но вce как-то не решусь. Засесть за книгу… У нас, в Испании… О медицине!.. Пустое дело! Ничего путного из этого не выйдет…

– Нет, учитель, у кого-кого, а у вас-то получится наверняка, я вам ручаюсь, учитель.

– То, что должен был сделать я, сделаешь ты: надо бросить эту несносную клиентуру и посвятить себя чистому исследованию, настоящей науке, физиологии, гистологии, патологии, а не ставить диагнозы за плату. У тебя есть кое-какое состояние – ведь отцовские картины, несомненно, должны были принести доход, – посвяти себя целиком науке.

– Возможно, вы и правы, учитель; но ведь это вовсе не отменяет того, что вы сами обязаны обобщить опыт своей работы в клинике.

– Послушай, если хочешь, мы можем сделать так: я отдам тебе все свои заметки, дополню их некоторыми объяснениями. Я буду помогать тебе всем, чем смогу, и ты опубликуешь книгу. Согласен?

– Прекрасно, учитель! С тех пор как вы стали моим руководителем, я записываю все ваши слова, все ваши замечания.

– Вот и отлично, сынок, отлично! – И взволнованный Хоакин обнял юношу.

После этого разговора Хоакин подумал: «Вот, вот кто явится подлинным моим творением! Моим, и только моим, а вовсе не своего родного отца. Он станет боготворить меня и в конце концов поймет, насколько большего я стою, чем его отец, и насколько больше искусства в моей медицинской практике, чем в живописи его отца. А в довершение всего я отниму у Авеля сына: он отнял у меня Елену, а я у него – сына. Он будет моим, и кто знает, быть моя «ет, он даже и вовсе отвернется от своего отца, когда хорошенько узнает его и поймет его губительную роль в моей судьбе».

XXV

– Скажи, пожалуйста, – спросил однажды Хоакин своего ученика, – почему ты решил заняться медициной?

– Да, в общем, я и сам не знаю…

– Было бы куда естественнее, если бы ты обнаружил склонность к живописи. Дети часто испытывают тягу к профессии своих отцов; тут сказывается дух подражания и среда…

– А вот меня живопись никогда не интересовала учитель.

– Знаю, знаю, еще твой отец жаловался…

– И менее всего – отцовская живопись.

– Вот это странно! Почему же?

– Я не чувствую ее и не убежден, что сам он ее чувствует…

– Интересно, интересно! Объясни-ка почему.

– Мы тут вдвоем, никто нас не слышит… Вы, учитель, для меня как бы второй отец… второй… Ну так вот. Кроме того, вы ведь самый старый друг отца, я часто слышал от него, что вы всегда, всю жизнь были его другом, еще с пеленок… как родные братья.

– Да, да, мы с Авелем – братья… Продолжай, продолжай.

– Сегодня мне хочется открыть вам свое сердце, учитель.

– Все, что бы ты ни сказал, канет в бездонный колодец. Никто не узнает о нашем разговоре!

– Ну так вот, я сомневаюсь, чтобы отец чувствовал живопись или вообще искусство. Он пишет словно машина, просто у него природный дар… Но чувствовать – дело другое!

– Я всегда это подозревал.

– Кроме того, как говорят, громкой своей славой отец обязан именно вам, учитель, вашей знаменитой речи, о которой все еще продолжают вспоминать.

– А что я мог еще сказать?

– Не знаю, но, так или иначе, мой отец решительно ничего не чувствует – ни в живописи, ни в чем-либо другом! Иногда мне начинает казаться, учитель, что отец сделан из каменного дуба.

– Ну, это уж ты слишком!

– Да, да, именно из каменного дуба! Слава – это единственное, что его прельщает в жизни. При этом он прикидывается, что терпеть не может славы, однако это все притворство, чистое притворство… На самом же деле он ищет только рукоплесканий. Он эгоист, законченный эгоист. Никого он не любит…

– Будто уж никого?…

– Никого, никого на свете, даю вам слово, учитель! И до сих пор не понимаю, как это он женился на матери. Сомневаюсь, что это было по любви.

Хоакин побледнел.

– Да, – продолжал Авелин, – у него были всякие там интрижки с натурщицами; но и это все одна сплошная прихоть, отчасти рисовка… Никого он не любит.

– Но мне кажется, что именно тебе следовало бы…

– На меня он никогда не обращал внимания. Он содержал меня, платил за обучение, никогда не жалел денег, да не жалеет их и теперь, но если говорить всерьез, то я едва ли для него даже существую… Когда, бывало, я задавал ему какой-нибудь вопрос, связанный с живописью ли, историей, наукой или собственными его путешествиями, он неизменно отвечал: «Оставь меня в покое!» А однажды он даже прикрикнул на меня: «Учись по книгам, как это делал я!» Какая большая разница между ним и вами, учитель!

– А быть может, ему просто нечего было ответить. Видишь ли, случается иной раз так, что отцы грубо отталкивают своих детей, лишь бы только не обнаружить перед ними своего невежества, не выставить себя в смешном свете.